Спустя два дня портрет из холла исчезает, значит, похоронили; а может, сожгли, сейчас всех норовят сжечь, редко в землю закапывают. Лично мне, вообще-то, все равно, что сделалось с худощавым лицом, со светлыми волосами, разделенными пробором; волнует: что случилось с очками в золотистой оправе? Были же очки, я помню; так вот их вместе с хозяином сожгли (закопали?) или оставили дома? И что сделалось с бархатным голосом, что меня пытал, служа чем-то вроде пинцета, что вытаскивал из моего нутра подробности жизни? Не может быть, чтобы голос исчез, он наверняка витает над землей, ищет сожженное (закопанное?) тело, – и не находит! Может, голос человека – и есть его душа? Но тут же возникает вопрос: а была ли душа у Львовича? Нет, говорю себе, ее не было, внутри него жил только бездушный голос. Тогда понятно, почему не жалко покойного, из-за придушенного попугая и то больше переживала. Да что там – стоя у портрета с черным крепом, я чуть не расхохоталась однажды; сдержалась, вспомнив доктора Кар-рлова, он ведь может передумать насчет выписки.
А та уже не за горами, как я понимаю. Главврач беседует со мной все чаще, приглашает коллег, что пристально меня рассматривают, расспрашивают, я же спокойным голосом отвечаю. Мое состояние их радует. Новая химия, считают они, прижилась, побочек не заметно, разве что зверский аппетит развился. Но это не беда; хуже – обратное, как у нашей Таисии. Не сразу понимаю, что «наша Таисия» – это Тая. Ее по-прежнему капельницами потчуют, только я за нее не переживаю. Моя цель – вырваться из надоевшей до смерти клиники, ради чего в лепешку готова разбиться.
Я вылезаю из моего бетонного саркофага, собираюсь с духом и изображаю здравость. Я – манекен, что тщится быть похожим на человека; и у меня, ей-богу, получается! Во всяком случае, на лицах тех, кто со мной беседуют, мелькают довольные ухмылки, недовольство проявляет лишь Нина Генриховна, черт бы ее побрал вместе с арт-терапией!
– Почему-то ко мне не ходит! – нервничает та на врачебном хурале.
– И что? – возражает Эдуард Борисович. – Значит, самочувствие улучшилось!
– Но раньше ведь ходила! Охотно!
– Ладно, это разговор в пользу бедных, – главврач озирает присутствующих. – Ну что, коллеги, утверждаем схему лечения?
Утверждайте, умные вы наши, только не лезьте под блузку, на которой вот-вот проявится мокрое пятно. Лифчик уже мокрый – третий день из моих округлившихся сисек сочится беловатая жидкость, похоже, молоко. Значит, я беременная?! Может быть. И не спрашивайте, каким способом я залетела, объяснения могут быть разные. Сплю я сейчас мертвецки, так что меня можно запросто изнасиловать во сне. И санитар может грязное дело провернуть, и автоматчик Богдан, даже Гриша (попугая задушить сумел, почему сонную Майю не трахнуть?). Но я бы не хотела Гришу, равно как и Богдана. Нет, не они, даже не Капитан, камнем ушедший на океанское дно. Есть догадки, но я о них молчу, с нетерпением ожидая окончания сборища. Утвердили? Теперь отпускайте, пока не прыснул молочный фонтан!
Возвращаюсь в палату, тут же в туалет, где снимаю и спешно застирываю лифчик. Нельзя показывать, что я в положении, иначе задержат, уроды, еще на месяц-два! Надеваю новое белье, а поверх – толстый свитер, он промокнет нескоро.
Перед тем, как отпустить на свободу, устраивают показуху для Кати. Мол, не зря денежки тратила, не зря кормила персонал, почитай, всю зиму – извольте лицезреть результат! Меня усаживают посередине, со всех сторон рассаживаются сотрудники, у двери – Катя, внимательно (и тревожно) на меня таращится.
– Это твоя мать? – задает вопрос Эдуард Борисович.
– А кто же еще? – пожимаю плечами. – Разумеется!
– Видите, уже речи нет о какой-то выдуманной Магдалене! Так, теперь выясним про отца. Разве он – древний египтянин?
– Какой египтянин?! У него склады с магазинами, потому что он этот…
– Бизнесмен?
– Ага. А бабушка Алевтина Георгиевна, его мать, умерла. Из-за меня умерла, не выдержала, когда я психически заболела.
На Катю устремляют торжествующий взгляд.
– Видите? Это критика! Критическое отношение к себе – признак здравости сознания! Ладно, как ты оцениваешь вашу коллективную выходку? И поведение Сюзанны?
– Отрицательно оцениваю. А Сюзанна… Она обманщица, потому что музыка не лечит!
Главврач хлопает себя по коленке.
– Умри, как говорится, Денис – лучше не скажешь!
А я мысленно прошу прощения у Сюзанны. Извини, мол, родная, ты уже на свободе, а мне нужно вырваться – любой ценой! Так что не обижайся, если буду тебя топить, ты сильная, выплывешь…
Между тем начинают отчитывать Катю, мол, не без ваших усилий дочь дошла до такого! Надо же, бесов гонять вздумали! Какому-то Ковачу решили довериться! Да он же авантюрист, как и изгнанная с позором Сюзанна! В общем, не занимайтесь глупостями, если что – милости просим, двери всегда открыты!
– Ты ведь не будешь ездить к авантюристам?
Это уже спрашивают меня. Я мотаю головой, боясь выдать себя голосом: опять хочется ржать, как тогда, у портрета Львовича. Но я собираю волю в кулак, чтобы спокойно ответить: дескать, нет, не буду ездить. И к Гермогену ни ногой, хватит, намучались!
Озираю довольные лица врачей, вижу, как в глазах Кати гаснет тревога, и выдыхаю: вот и ладушки. Радуйтесь, придурки, гладьте себя по головке, только отпустите на свободу.
Выйдя наружу, направляюсь за угол, туда же тяну Катю. Почему-то хочется взглянуть на благоустроенную тюрягу снаружи, с корта, где мы вскоре оказываемся. Там уже куча проталин, можно не опасаться того, что утонешь в сугробе; думаю, через месяц-полтора тут натянут сетку и послышатся хлесткие удары по мячу. Но пока теннисистов нет, я выхожу на середину корта и шарю глазами по стене из красного кирпича. Ажурные решетки на окнах маскируют тюремный антураж, намекая: тут тишь, гладь и благодать. Где же окно моей камеры? В соседней отбывает срок Тая, у нее были шторы с огромными бабочками, и я их вскоре замечаю. Значит, моя камера слева, там шторы светло-коричневые, сейчас – плотно задернутые. Что ж, остается помахать им рукой, а затем со всей доступной мне злостью плюнуть в ту сторону.
– Чего расплевалась?! – кричит Катя, что с баулом в руках маячит в створе калитки. – Домой идем!
Я же раскидываю руки и кружусь по корту, кружусь, свободная, победившая – хотя бы в эту минуту…
По дороге узнаю, что из клиники в любом случае пришлось бы убираться, поскольку деньги кончились. У негодяя сейчас проблемы, он даже на связь не выходит, говорят, в Финляндии скрывается от кредиторов. Я расстраиваюсь – в Финляндию склянку с ядом не провезешь, на границе задержат. Вывод: буду дожидаться беглого фараона здесь, не век же ему за бугром отсиживаться.
В ванной, где чищу зубы, замечаю синий бритвенный станок (у нас с Катей розовые), мужской крем для бритья и такой же – после бритья. А возле дивана вижу тапки сорок последнего размера. И диван разложен! Его не раскладывали, стелили на одной половинке, а тут натуральное лежбище – интересно, для кого?
Катя вынимает вещи из баула, бормочет что-то про стирку, а глаза виноватые, будто нашкодила, а признаться не в силах.
– Слушай, я должна сказать… Он не будет часто приходить.
– Кто? – спрашиваю ледяным тоном.
– Ну, я же еще не старуха… Должна быть какая-то личная жизнь…
Не должна! Если обладатель тапочек сюда явится, тоже попробует яду; в лепешку разобьюсь, а его достану! «Майя, какой яд?! Где достанешь, а главное – зачем?! Очнись, ты ведь была разумной девушкой, так замечательно отвечала на вопросы врачей!» Я же наливаюсь яростью, всей душой ненавидя обладателя кремов «для» и «после». Он чужак, враг, а еще помеха важному (важнейшему!) делу, задуманному мной.
– Значит, ты против? – упавшим голосом произносит Катя.
– Да, против! Всю морду расцарапаю, если увижу на пороге!
Тут же удаляюсь к себе, продолжая пылать яростью. Катя кому-то звонит, хлюпая в трубку, я же нарезаю по комнате круги, будто заведенный автомат. Я и есть автомат, кукла ростом 167 сантиметров, которая (если постарается) может предстать перед докторами в лучшем виде. Вот какая куколка: губки бантиком, глазки голубенькие, волосики кудрявенькие – просто загляденье! А перед Катей чего стараться? Или перед тем, кто валяется на разложенном диване? И не подумаю!
Остановившись, поднимаю свитер, чтобы проверить молоко. Ага, опять лифчик промок, придется на батарее сушить. И готовиться к самому важному событию жизни.
По здравому (да-да!) размышлению, ни Богдан, ни аутист Гриша, ни кто-либо другой из смертных не причастен к моему оплодотворению. Тут явно постарался кто-то из потусторонних существ, причем без проникновения в половой орган. А что? Говорила же Муся, что Дева Мария понесла от какого-то духа, без постели, без крови и спермы, а просто раз – и забеременела! Небось, тоже удивлялась: откуда у меня молоко?! Я с мужем не спала, он вообще старичок-импотент! И тут ангел подлетел, мол, не печалься, Мария, дело необычное, но вполне реальное, и родишь ты – Бога! Бывают, короче, в жизни праздники, вот и мне выпало счастье. Думаю, меня оплодотворил Осирис. Не физически; у него, помнится, даже член был из глины, и пусть с ним Исида забавляется. А мы по-взрослому сошлись, чтобы в итоге на свет появился какой-нибудь монстр. Гор? Анубис? Да хоть лысый черт, лишь бы обладал божественным могуществом, чтобы меня защищать. Выйдя из моего чрева, он будет расти как на дрожжах и вскоре сделается могучим и ужасным. О-о, уж он-то с вас спросит! Кто тут, гаркнет, посмел обижать Майю Голубеву?! Ты, Элька Романецкая?! А выходи-ка сюда, зараза, будем тебя разрывать на части: на одну ногу наступим, за другую рванем! Кто следующий? Степаныч? Не надо прятаться за чужие спины, ты же боевой офицер, в контингенте служил, так что прими достойно лютую смерть! А это что за чмо?! Ага, Эхнатон из Финляндии вернулся! Тогда подставляй стакан, будешь яд глотать. Давай-давай, учти – это самый безболезненный вариант, можно ведь зверским образом тебя умертвить!