Воцарилась тишина. Долю мгновенья было слышно только хриплое дыхание оборотней и их жертв, а потом к Смиляне подскочили, подхватили на руки.
— Доченька, доченька… Цела?
Огромные, как лопаты, ладони легли на рваные раны, и бледно-зелёное сияние потекло по коже, холодя, заживляя, даря избавление от боли.
— Серый! — голос отца звенел от гнева. — Если не можешь Стаю в узде держать…
Мужчина, стоящий напротив, миролюбиво вскинул руки:
— Зван, они виноваты. Я не спорю. Но, подумаешь, сцепились парни с девками. Дело-то молодое. До смертоубийства не дошло. Остальное — до свадьбы заживет.
— Вовремя подоспели, — отозвался Дивен, ощупывавший Таяну. — А не подоспели — дошло бы. Вместо свадеб похороны б собирали.
— Я накажу виновных. Больше такого не повторится, — спокойно сказал волколак.
Смиляна скосила глаза в ту сторону, где на камнях простёрся мёртвый зверь. Трое других обидчиков уже перекинулись в людей и стояли напротив вожака, низко склонив головы. Боятся. Сильно боятся.
— Нам что с того? Этих накажешь, другие взъярятся, — проговорил Зван.
— Не взъярятся. Слово даю.
И от того взгляда, который Серый бросил на оборотней, девушке стало не по себе. Чувствовалось: ребят ждет расправа. И хорошо, если останутся живы, а не как этот… Меченый.
— Уводи их. Чтоб глаза мои не видели, — тем временем сказал отец.
Вожак кивнул и произнес:
— За то, что они тут сотворили, я пришлю к вам одного из своих Осенённых. Он будет окормлять Стаю до следующей луны. Ты примешь это в искупление случившегося?
— Приму, — зло ответил отец. — Но пришли лучше бабу. Мужику, боюсь, ноги повыдираем. Уходите.
Оборотень кивнул своим парням, которые жались возле стены, и те, стараясь держаться от вожака на расстоянии, побрели, ссутулив плечи.
Когда волки ушли, и отдаленное эхо их шагов смолкло, Новик, приводивший в чувство Миру, посмотрел на Звана и сказал:
— Если они — сытые — от мертвой крови так ярятся и звереют, то, что с ними от живой бывает, когда они голодные?
Смиляна всхлипнула, обводя взглядом подруг. Не скоро им снова постирушки устраивать да в озерце плескаться. Не одну седмицу теперь сидеть по избам, лечить оставленные острыми зубами раны. У красавицы Таяны, вон, все руки обглоданы до самых плеч.
А про себя девушка благодарила Хранителей, что хватило ума бросить отцу Зов. Иначе разнесли бы их волколаки по всему подземелью. За год бы не собрали.
41
Белая волчица в темноте подземелья казалась бесприютной навью. Она ходила от стены к стене своего тесного узилища, время от времени встряхивалась, а потом запрокидывала голову и выла. Протяжно и тоскливо. Леденящая душу песнь билась о камни стен, расходилась волнами по казематам, рождая в коридорах зыбкое эхо.
Тоска!
Выучи, несшие стражу, извелись. Лишь о том и мечтали, чтобы поскорее смена пришла. Последние дни охранять темницу отправляли только особо провинившихся, чтобы знали — почем пуд лиха.
Оборотница, некогда бывшая Светлой, не давала послушникам покоя — то скулила, то рычала, то кидалась на стены каземата, то выла заунывно, с переливами… Парням от этого всего не было бы так тошно, не знай они, что в образе зверя за решетчатой дверью мается та, которую они промеж себя привыкли опекать и баловать. Теперь же к ней было не подступиться…
Утром и вечером в подземелье спускался Донатос. Подходил к крохотной каморке, в которой томилась узница, тихо окликал. Та чуяла запах человека и кидалась всей тушей на решетку. Ревела, рвалась, дурея от злобы. Однако с каждым днем силы и ярости в пленнице становилось все меньше. На смену им приходила безучастность. И на голос креффа Ходящая уже не отзывалась. Что с этим делать колдун не знал.
Послушники в такие мгновенья тщились слиться с неровными стенами — видеть уставшего, осунувшегося наставника было выше всяких сил. Поэтому нынче, когда Донатос снова пришел, Зоран боялся лишний раз на него взглянуть.
— Ступай к Ольсту, — приказал с порога обережник. — Скажи, я просил отпустить Талая на пол-оборота.
Зоран бросил удивленный взгляд на выуча ратоборцев, но не обронил ни слова и поспешно вышел вон.
Крефф устало опустился на лавку рядом с послушником и спросил:
— Воет?
Тот кивнул.
— Луну чует… — сказал обережник.
Парень покосился на колдуна, который сидел, привалившись к стене и прикрыв глаза.
— Крефф…
— Чего? — Донатос даже не повернулся.
— Она нынче, будто стосковалась, плакалась с самого ранья. А потом выть взялась, да не как прежде — со злобой, а этак жалобно, будто раненая…
Мужчина в ответ промолчал. Они ещё сколько-то посидели в тишине, а потом открылась дверь и возникший на пороге Зоран известил:
— Талай, крефф Дарен велел тебе пол-оборота за дверью переждать.
Ратоборец поднялся, стараясь не глядеть на колдуна, а тот мрачно кивнул своему выучу:
— Тебя тоже касается.
Парни вышли из каземата, притворив тяжелую дверь. Талай подумал-подумал и задвинул-таки на ней засов. Мало ли. Кто знает, чего Донатос удумал? Ежели беду накликает — со всех спросят. И с ратоборца в первый черёд.
…Когда дверь за послушниками закрылась, крефф поднялся со скамьи и подошёл к темнице:
— Светла… — позвал он негромко.
Волчица простёрлась на каменном полу и даже не повернула голову на голос. Она, с каждым днём становилась всё безучастнее, всё слабее…
— Светла…
Он не знал, что ещё сказать. Как поговорить со зверем, чтобы он тебя не только услышал, но и понял? Как дозваться человека, спрятавшегося под шкурой лесного хищника?
Клесх на эти вопросы только руками разводил, он тоже не ведал, что делать. Перебрали все свитки, переворошили в памяти все знания. Ответа не нашли. Одно было ясно — луна с завтрашней ночи пойдёт на убыль, а значит, если не нынче, то потом обернуться человеком Светла уже не сможет.
Волчица словно прощалась не только с миром людей, но и с миром живых. Даже телячье копыто, брошенное ей накануне, лежало нетронутым. Псица тосковала и угасала.
— Светла… — Донатос опустился на пол. — Не дури. Что ж я за тобой хожу, как за коровой стельной? У меня других дел по самую маковку. Перекидывайся, хватит лежать.
Ответом ему была тишина.
— Ты не слышишь или блажишь? — снова спросил крефф, чувствуя себя жалким дураком.
Колдун задал этот вопрос, ибо следовало спросить хоть что-то. А что именно — он не ведал. Сколько уж сюда за последние дни ходили, сколько просили, сколько говорили, читали какие-то наговоры. Никакого толку.
Клесх надеялся, что волчица отзовётся на голос того, кого любила человеком. Наузнику уговаривать её было в тягость. Не умел он уговаривать. Ни людей, ни зверей. Но Глава оставался неумолим: девка нужна именно девкой, а не одичавшей хищницей. Донатос понимал — прав смотритель Цитадели. Прав. Но сотворить чуда обережник не мог. Да и вымотался он за эти дни сильнее прочих. А отчего, сам не ведал.
Видеть Светлу в облике зверя ему было тяжко. Нынче же усталость и опустошение достигли такой глубины, что крефф решил — ладно. Придёт последний раз, позовёт. Хоть совесть очистит: всё, что мог, сделал.
— Устал я… — сказал Донатос непонятно кому-то ли самому себе, то ли пленнице. — Седмицу не ел толком, не помню, сколько не спал… Ты или сдохни вовсе, или человеком вставай. Сил у меня нет — туда-сюда бегать, чай, не жеребец молодой. Выучи, Глава, ты тут ещё… надоели, спасу нет.
Краем глаза он уловил слабое шевеление в темноте узилища — то волчица, до сей поры лежащая безучастно, повела чутким ухом.
Обережник лихорадочно перебрал в голове то, что сказал, силясь уразуметь, на какое из его слов отозвалась Ходящая.
— Ежели так и дальше дело пойдет, к концу вьюжника загнусь. Укатали Сивку крутые горки…
Белое ухо снова дернулось.
Донатос мысленно ухмыльнулся и продолжил, подбавив жалобности. С непривычки получилось до крайности лживо:
— Я ведь не семижильный! Не могу без еды и сна. Поутру встаю — голова кружится…
Он попытался сообразить, на что ещё попенять Светле, чтобы в той проснулась совесть. Про усталость было, про еду было… В голову не шло ничего умного, но где Светла и где ум? Мели себе любую чушь, лишь бы без остановки. Жаль, не умеет он в голос слезы подпустить, чтобы уж вовсе надрывно вышло. Хотя, много ли дуре надо?
— А надысь Нурлиса рубаху, которую ты спроворила, отобрала и выкинула. Говорит негоже креффу ходить, как скомороху!
Волчица оторвала голову от пола и с угрюмым любопытством поглядела на человека, блеснув в темноте золотом глаз.
Мысли в голове обережника неслись с лихорадочной прытью.
— Отобрала, старая жаба! Как есть говорю. Отобрала и выбросила. А новую не дала. Видишь, в чем хожу? На рукаве прореха, — он торопливо дернул завязки, чтобы казалось, будто рукав и вправду разорван.
Псица тяжело поднялась на ноги и замерла посреди темницы, словно размышляя, как быть со столь печальными известиями.
Крефф же начал распаляться:
— Треух потерял, покамест за упырями по болотам гонялся… Вымок весь. Озяб.
Светла неуверенно переступила с лапы на лапу. Неужто опять ляжет? И все эти камлания впустую? Вот тогда колдуна прорвало от чистого отчаяния, и он проревел:
— Сапоги прохудились, и новых нет! Койра не дает, говорит больно вас много, мол, сапогов на всех дураков не напасешься. А стужа такая стоит, что плевок на лету замерзает. Меня же Глава нынче в Любяны отсылает! Так и пойду босиком! Вот нынче и отправлюсь! — крефф решительно поднялся с пола и сделал широкий шаг прочь. Что ещё говорить он не знал, а гадать и юродствовать надоело.
— Родненький! — пискнули сзади. — Куда ж ты! Босой да голодный! Куда?
Донатосу показалось, будто он ослышался. Но когда колдун рывком повернулся к железной двери подземелья, то увидел тонкие белые руки, тянущиеся к нему через решётку.