Пленники Сабуровой дачи — страница 14 из 54

— А если они проверят! — в сотый раз возразила Галочка. — Поднимут бумаги, почитают фамилии. Кто был в агентах у Галицкого? Или, там, «что у нас есть вообще на этого Воскресенского?»

— Не проверят, — подмигнул дедушка. — Наши, отступая, столько бумаг сожгли, что никакого дела Воскресенского уже не существует. Это я даже проверил в бытность наличия возможности. С рабочими отчетами Галицкого, я надеюсь, произошло то же самое. Если нет — всегда можно сказать, что сохранились не все отчеты. Поверьте, моя история звучит весьма вероятно и избавляет меня от множества лишних подозрений.

— Я, конечно, тоже не сторонник лжи, — аккуратно начал Морской, — но, по крайней мере, вы спокойно можете объяснить, почему пошли работать в Управу: чтобы быть в центре событий и наблюдать за происходящим, как и было поручено.

Адвокат Воскресенский с достоинством кивнул, благодаря Морского за понимание. Тут Галочка вздрогнула, заметив в дверях чей-то силуэт. Валентина Ивановна — а это, к счастью, была она — приветливо помахала рукой, но ближе не подошла.

— Что же вы? — растерялась Галочка. — Идите к нам! И чая на всех хватит, и места. Мало того, что мы вам свалились как снег на голову, так почему-то еще и чаевничаем без вас!

Морской тоже пробормотал что-то приглашающее, но сам настороженно смотрел на жену.

— Все в порядке, — одними губами ответила Галочка. — У дедушки с Валентиной Ивановной полное доверие. Историю о выдуманном агенте они рассказывали мне вместе на вечерней прогулке. — И снова принялась зазывать: — Подходите, присаживайтесь!

— Да я уж лучше здесь, — скромно ответила хозяйка, а потом пояснила: — Постою, послушаю, не проснулся ли кто!

— Охраняет, — улыбнулся Воскресенский. — Она у нас самая, между прочим, предусмотрительная. — И тут же, видимо, желая отвлечь внимание от своей персоны, переключился на Морского: — Ну а ваша история? Разговор начинался, кажется, с того, что у вас тоже что-то стряслось.

— Стряслось, — заметно помрачнел Морской. И сообщил такое, от чего Галочка пришла в ужас. — И ты молчал? — не могла поверить она. — Обсуждал тут с нами всякие памятники, когда у самого на сердце такое? Ох!

В Ларису стреляли! Пуля неизвестного подлеца чуть не лишила жизни милую, безобидную, умненькую девочку… Еще в бытность балериной и балетным педагогом Галочка давала Ларисе уроки танцев и успела полюбить дочь Морского.

— Этот мир окончательно сошел с ума! Жестокость становится нормой, массовые смерти не только несут горе, но и обесценивают жизни тех, кто спасся… — причитала Галочка, тщетно силясь успокоиться.

Уж взобравшись с ногами на выделенный им с Морским в качестве кровати громадный сундук, уже закутавшись в пальто мужа как в одеяло, она все продолжала говорить.

— В это все просто невозможно поверить! — никак не могла успокоиться. — Хочется выключить этот мир как дурную радиопьесу и переключиться на другую волну. Да только вместо приемника у нас у всех непереключаемая радиоточка…

Морской тихонько гладил жену, пытаясь успокоить.

— Все будет хорошо, — вместо пожелания спокойной ночи сказал он наконец.

И хотя эти слова он говорил неоднократно в том числе и в канун самых ужасных событий, Галочке все равно сделалось легче.

Уткнувшись носом в любимое плечо, она приоткрыла один глаз и увидела, что муж не спит. Напряженно смотрит в потолок, явно нервничая и раздумывая о чем-то тревожном. Причину его волнений Галина чувствовала и без расспросов. Не поговорив с Двойрой о важном, Морской, как ни печально и ни глупо это было, снова начал мучиться угрызениями совести. Сильнее всего на свете он боялся сейчас встречи с родной дочерью.

— Хватит себя накручивать! — тихонько прошептала Галина. — Спи! Утром наверняка станет легче, и ты со всем справишься…

* * *

Но никакого облегчения утро не принесло.

И записывая за Воскресенским некоторые подробности истории с памятником, и отправляя жену в редакцию с известием о том, что Морской пока занят исполнением поручений от Толстого, но для газеты тоже кое-что пишет, и пытаясь привести в порядок повидавший за последние годы много бед единственный выходной костюм, Владимир все равно с ужасом прокручивал в голове, чтó будет отвечать на претензии Ларочки и как постарается сгладить острые углы предстоящей встречи.

Уже выйдя из дома Воскресенского, он решил вернуться, потому что внезапно проснувшаяся предусмотрительность запретила ему оставлять портфель с бумагами в ненадежном месте. Взяв курс на нужную улицу, осознал, что некрасиво бросать жену под обстрел редакционной бюрократии, и неплохо было бы все же явиться к новому начальству лично, хотя бы чтоб поздороваться. Затем, твердо решив действовать по заранее установленному плану, вдруг понял, что без свежих сводок с фронтов никуда идти не может, и принялся топтаться вместе с настороженными людьми вокруг молчащего уличного репродуктора, который, как выяснилось, обещали включить еще вчера, но почему-то так и не включили…

А дело было в том, что, эвакуируясь в сентябре 41-го, Морской предал дочь. Именно предал. Никакие смягчающие обстоятельства этот факт оспаривать не могли. Когда пришло распоряжение о срочном отъезде в тыл, его перед выпиской талона на эвакуацию попросили назвать состав семьи. Он по привычке — ведь Ларочка с ним никогда не жила! — сообщил о наличии жены. И все. А Галочка, между прочим, была уже сотрудницей редакции и, разумеется, без протекции мужа тоже получила бы право на выезд. Осознал все это Морской уже дома. Кинулся к соседям, у которых к тому времени уже был персональный телефон, начал звонить, спрашивать, требовать. Ничего не добился. Сосед смотрел исподлобья. Не только потому, что время было уже позднее, но и оттого, что, сам будучи членом комиссии, эвакуирующей одно городское предприятие, прекрасно знал, что поезда не резиновые, мест для поселения в тылу мало, потому пытаться использовать все возможные связи, чтобы забрать с собой совершеннолетнюю уже дочь и уж тем более никому не известного «сына бывшей жены от нового брака» — просто кощунство.

Морской тогда сдался. Попытался разыскать дочь, чтобы хотя бы проститься по-человечески, но за срочными хлопотами переезда так ничего и не успел. Оставил у соседей Ларочки записку с извинением и объяснением ситуации, попросил прийти. Но дочь, кажется, все поняла и решила не тратить время на прощание с таким беспутным отцом. Даже в поезде Морской, всеми правдами и неправдами пробившись к окну, торчал у опущенного стекла до самого мига отправления, ожидая, что Ларочка прибежит на вокзал. Но она не пришла.

По пути, несмотря на общее напряжение и отсутствие склонности к душевным разговорам, Морской нашел еще двух людей, попавших в такую же беду. Старушка, эвакуирующаяся с семьей взрослой дочери и вынужденная оставить в Харькове командированного на сооружение окопов сына-студента, причитала: «Он вернется домой, а там пусто. Только письмо мое прощальное лежит. Представляете? Я обед ему приготовила на всякий случай. Но кто знает, когда их с окопов отпустят-то? Обещали на три дня, а две недели уже ни слуху, ни духу. Придет, крикнет с порога свое привычное: «Мам, я дома!» А мамы-то уже и нет. Как же так? И обед, конечно, уже испортится. Или соседи съедят. Но лучше бы соседи, чем испортится, да?» А юный скульптор, сначала призванный в армию, а потом буквально уже по пути на фронт остановленный и по приказу о студентах художественных вузов направленный доучиваться в далекий Самарканд, ничего не говорил. Только не спал, не ел, лежал лицом к стенке за вещами на третьей полке и лишь однажды, не выдержав уж слишком громких сетований старушки, свесился вниз и попросил:

— Хватит уже, ладно! Ваш сын — взрослый. Ваша дочь, — он посмотрел на Морского воспаленными от недосыпа глазами, — как я понял, тоже уже школу окончила. А мне пришлось оставить жену и двухлетнюю дочку… Когда думал, что на фронт уезжаю — это ладно. Но ведь я в тыл еду! А они в Харькове остаются. И с собой мне их взять никто не разрешил. Нецелесообразно, говорят. Да и путь нелегкий. Вам, говорят, знаете сколько составов сменить придется, чтобы до места назначения добраться? И правда ведь — нецелесообразно… — Он мрачно хмыкнул и отвернулся к стенке. Потом не выдержал и снова заговорил: — У нас из родных в Харькове — никого. Оставаться там одной с маленькой дочкой, конечно, куда как целесообразнее.

И хотя тут же весь вагон наперебой кинулся утешать, мол, что ж поделаешь, такие времена, с началом войны никому уже собственная жизнь не принадлежит, и куда Родина пошлет, туда и надо ехать, кого бы ни пришлось оставить, легче, разумеется, ни скульптору, ни старушке, ни Морскому не становилось.

Позже, уже в Андижане, он разыскал через адресное бюро — какое счастье, что учреждение существовало и действовало как положено! — место эвакуации госпиталя, в котором в последние месяцы работала Ларочка. В Нижний Тагил тут же полетело письмо, и вскоре пришло заветное: «Да, эвакуированы вместе с госпиталем». Морской писал, получал ответы, но душевного общения не выходило. Дочь слала холодные, короткие письма, больше похожие на телеграммы, причем от чужого человека. «Привет, с праздником, все хорошо, я на работе, Женька в детдоме, до свидания». Морской чувствовал обиду Ларочки за тысячи километров. Нервничал, расспрашивал знакомую заведующую эвакуированного из Украины детского дома: «А как это — детдом? А если парень подросток уже, то приживется?» и ужасно переживал в ответ на сочувственное: «Всякое бывает. Одно дело, как у нас — мы дружной командой приехали, столько вместе уже пережили, что самоутверждаться ребятам уже ни к чему. Другое — если нового парня в давно сложившийся коллектив заселяют. И к тому же сейчас везде объединяют колонии с детскими домами. Нас тоже районо обязало на днях принять под крыло человек 15 уголовников. Я надеюсь, что справимся. Хоть и преступники, но все равно дети же. Постараюсь найти подход, уберечь своих… Надеюсь, педагоги того детдома, про который вы спрашиваете, тоже стараются и оберегают»…