По всему выходило, что и Ларочке, и Женьке живется несладко. А потом — новый удар. Лариса написала, что планирует вместе с братом перебраться в освобожденный Харьков к Двойре, и аккурат, когда, по подсчетам Морского, они должны были прибыть на место, город снова заняли фашисты… Он чуть с ума не сошел и, как шутила Галочка — подбадривая, она всегда, к месту и не к месту, старалась шутить, — обязательно поседел бы, если бы не был уже настолько лыс.
Списавшись с Двойрой сразу после освобождения Харькова, Морской почувствовал себя лучше. Все были живы, все были вместе, что давало серьезный шанс на возобновление теплых отношений с дочерью. Он собирался поговорить об этом всем с Двойрой. Уходя на фронт, она ведь пережила что-то похожее — оставила детей, не имела ни малейшей возможности позаботиться о них. Она непременно отругала бы Морского, но в конце концов, разумеется, поговорила бы с Ларочкой и поспособствовала восстановлению репутации отца в глазах дочери. Но Двойра про историю с эвакуацией не сказала ни слова. Значит, Ларочка про предательство отца не рассказывала даже матери. Держала в себе, что однозначно свидетельствовало о глубине обиды и об отсутствии дороги назад. «Что она скажет мне при встрече? — гадал Морской. — Ты бросил меня тогда, так зачем пришел сейчас? Или будет держаться холодно и отстраненно, делая вид, что ничего не произошло?»
В результате всех этих раздумий он явился к госпиталю существенно позже обещанного. Была даже мысль незаметно сбежать, а вечером прийти с извинениями, но родительский инстинкт взял свое: Двойра возбужденно беседовала под дверью госпиталя с каким-то парнишкой-красноармейцем, и происходило, кажется, что-то важное, значит, Морской обязан был быть рядом.
— Явился, не запылился, — фыркнула Двойра вместо приветствия.
— Неправда! — парировал Морской, отряхивая уже успевшие загрязниться по колено брюки. — Как наши дела?
— Ты бы не спрашивать должен, а знать. Ты же вроде с самого утра обещался прийти все разведать? — Она еще немного поругалась, но быстро сжалилась: — Ларочке лучше. Видишь, уже и из госпиталя сплавляют. Самостоятельно Ларочка пока передвигается с трудом, но ее переводят в обычную больницу. Женька уже ждет там, на месте. И с заведующей отделением я договорилась. Обещают режим повышенной заботы. А это, кстати, Дмитрий Санин, — Двойра кивнула на красноармейца. — Пока я ломала голову над тем, как перевозить нашу девочку, он уже все устроил. Говорит, привык доводить все дела до конца, а Ларочку спас именно он — я тебе рассказывала, помнишь? — поэтому не собирается отстраняться, пока ее не выпишут. Феноменальный молодой человек, правда?
— Не выдумывайте, — легко отмахнулся парень. — Никакого феномена. На моем месте любой поступил бы так же. В графике сегодняшних разъездов все равно стоит больница, так почему бы нам не сместить эту поездку на первый план?
Морской представился, горячо пожал парню руку и попытался найти нужные слова:
— Даже не знаю, как за такое отблагодарить! — сказал он и осекся, вовремя вспомнив, что все имеющиеся в свободном распоряжении средства отдал вчера Двойре. — В наше сложное время, когда жестокость становится нормой, а массовые смерти обесценивают жизни тех, кто спасся, ваш поступок особенно ценен… — Морской и сам не знал, откуда у него в голове такие сложные пафосные конструкции, и смутился, опасаясь быть заподозренным в неискренности. Впрочем, парень особо не слушал: вежливо склонил голову, как гимназист во время нудной речи учителя, изображал внимательность, а сам при этом глядел куда-то вдаль. Отследив его взгляд, Морской вздрогнул — в кабине грузовика, разговаривая о чем-то с водителем, полулежала-полусидела Лариса. Дочь совершенно не изменилась за последние годы, разве что еще больше похудела. И губы — губы были пересохшие и, кажется, потрескавшиеся, как в детстве, когда Морской после долгих зимних прогулок возвращал Двойре ребенка с обветренным лицом.
— Папа Морской! — Ларочка почувствовала на себе его взгляд и, обернувшись, свесилась через опущенное стекло окна. — Мама говорила, что будет сюрприз, но я не знала, что прямо такой. Ох! — Но первая радость тут же затмилась тенью. Ларочка схватилась за бок и, сморщившись, вжалась в спинку сидения.
Начался переполох.
— Тебе нельзя делать резких движений! — бросилась к дочери Двойра. — Все в порядке? Покажи, я посмотрю! До перевязки вообще не двигайся! Тебя Женька сам перенесет, слышишь? Господи, как же вы доедете до больницы!..
— Видимо, надо спешить, — сам себе сообщил парень и лихо запрыгнул в кузов грузовика. Постучал по кабине, крикнул заправское: — Трогай! — и добавил, скорее для Двойры, чем для водителя: — Только потихоньку! Чтобы без ям.
Морской понял, что Ларочку сейчас увезут.
— Подождите! Подождите секунду! — он подскочил к кабине и, мягко отстранив Двойру, посмотрел дочери в глаза. Кидаться с объятиями он, разумеется, не решался.
— Ну и что ты стоишь? — хмуро спросила Ларочка. — Может, поцелуешь меня, будто рад встрече и вовсе на меня не обижен?
— Может, — пробормотал Морской, не двигаясь. — А за что я обижен?
— Да ладно, хоть сейчас не юли! — попросила Лариса слабым голосом. — Как будто я не понимаю… Ты обиделся, что я не пришла перед вашим отъездом из Харькова… — ошарашила Морского дочь и принялась оправдываться: — Но я ведь знаю тебя насквозь, папа Морской! Ты же не просто так попросил зайти, ты стал бы уговаривать поехать с вами. Что ты там в записке писал? — к полнейшему удивлению Морского, Ларочка процитировала: «Нас эвакуируют. Иначе не получится. Приходи как можно скорее». Я сразу поняла, к чему ты клонишь. Но пойми — без Женьки я никуда бы не поехала, а чтобы взять его с собой, тебе пришлось бы столько хлопотать, что… — Ларочка на миг сбилась, но взяла себя в руки и снова заговорила: — И потом, я глупая была. Думала, зряшная вокруг паника, ничего с Харьковом не случится. Не хотела я никуда уезжать. Тем более, папа Яков, когда с фронта написал друзьям, чтобы меня работать в госпиталь взяли, попросил также, чтобы позаботились об эвакуации, если понадобится. Я знала, что, если уж совсем опасно будет, нас с Женькой вывезут. В итоге, кстати, пришлось изрядно побегать, чтобы так и вышло. — В глазищах Ларочки одновременно умудрялись отражаться и радость встречи, и мольба о прощении. — Ну правда! Хватит обижаться! Я понимаю, что могла бы прийти и сказать тебе все это в глаза. Но я боялась, что ты станешь заставлять меня уехать.
Сердце Морского колотилось так сильно, что ему было неудобно перед окружающими. «Любить — значит видеть в человеке самое лучшее», — не к месту вспомнил он какую-то цитату и еще более не к месту произнес:
— Я тоже тебя люблю, дочь! Давай забудем все обиды…
Он наконец обнял ее, стараясь перетянуть ладонями всю боль из ее хрупкого тела на себя.
— И, главное, письма такие строгие писал, — всхлипнула Ларочка, прижимаясь к отцу. — «Привет, с праздником, все хорошо, пока»… И ни словечка от души, ни шуточки, ни жалоб. Я понимала, что ты обижаешься заслуженно, но все равно так грустила, так грустила…
— Все-все, не провоцируй меня, дочь, я же сейчас расплачусь перед всеми… — прошептал Морской, еще сильнее обнимая девочку, и мысленно дал себе слово, что никогда ни за что Ларису больше от себя не отпустит.
Обещание, конечно, тут же пришлось забыть.
— Морской, так ты идешь со мной в милицию, в конце концов? — напомнила о себе Двойра. — Если да, то надо поторопиться. Если нет — то я тебя убью… Мы должны заставить этих бездельников расследовать покушение на нашу дочь! Кто, если не мы?
Глава 6Взрослые дети
— Я! — Сержант Горленко подскочил, вытянувшись по струнке, и тут же сообразил, что вокруг никого нет. Он просто задремал и во сне снова оказался в подготовительном лагере под Чугуевом. — Тьфу ты!
В происшедшем было погано все. И то, что задремал Коля хоть и на собственной кухне, но посреди полуразрушенного и разграбленного дома, и то, что вместо желаемых мирных картин с женой, сыном и мамой, сновидения опять рисовали картины военной жизни. Недавно в госпитале философски настроенный сын священника (хорошо, что в армию теперь берут всех, даже классово ненадежных) сказал, что это нормально — подсознание стремится в прошлое, но боится расслабиться, окунаясь в воспоминания о счастливой жизни. Однако Коле такое объяснение совсем не нравилось. Он не желал быть рабом какого-то там эфемерного подсознания.
Горленко встряхнулся, поприседал, чтобы вернуть организму хоть какое-то подобие бодрости, прошелся по дому с повторным осмотром. Выводы были те же самые: жильцы выехали давно и добровольно, спокойно забрав все, что можно унести в руках или вывезти на чем-то не очень грузоподъемном — маминой любимой тележки, кстати, тоже нигде не было, — а разграблен дом был уже потом, случайными налетчиками, возможно, и не думающими даже, что сюда еще кто-то вернется, и выковыренные с мясом доски пола, и снятые с петель двери могут кого-то сильно рассердить.
— Ну где же ты, где? — Коля был уверен, что, уезжая, Света должна была оставить какой-то знак, сообщающий о ее новом месте жительства. Поехала к родственникам в пригород? Он слышал, что многие жители оккупированных городов стремились в села, где было попроще с едой и полегче с произволом сволочей-захватчиков.
— Интересно, как теперь добираются в Высокий? — спросил Горленко сам себя, вспомнив, что центральный вокзал, с которого Света раньше выезжала в родной поселок, сейчас превратился в гору обломков.
Но если бы уезжала, написала бы письмо, оставила бы, скажем, в шкафу на Колиной полке. Хотя полок у шкафа уже не было. Сам шкаф не уволокли только потому, что он был слишком большой и крепкий…
— Надо опросить соседей! — сообразил наконец он. Соседи по квартире — кроме семьи Горленко, тут раньше жили еще два семейства — тоже явно съехали, но ведь в доме был еще один подъезд, и там, судя по целым стеклам на кухне, кто-то еще проживал… И дом напротив тоже производил впечатление жилого.