играет Вентейля. Он переворачивает мне душу; в его возрасте так глубоко понимать музыку и оставаться при этом настоящим мальчишкой, школяром! Вечером будет маленькая репетиция. Большой концерт состоится через несколько дней. Но самое изящное будет сегодня. Словом, мы в восторге, что вы приехали, – сказал он, употребляя „мы“, без сомнения, потому же, почему король говорит: „Мы желаем“. – Из-за великолепной программы я посоветовал госпоже Вердюрен устроить два праздника: один – через несколько дней, на котором она увидит всех его знакомых, а другой – сегодня вечером, на котором Покровительница, выражаясь юридическим языком, откажется от своих прав. Приглашал я, и мне удалось залучить милых людей из другой среды, которые могут быть полезны Чарли и познакомиться с которыми будет приятно Вердюренам. Конечно, попросить самого большого музыканта сыграть самые лучшие вещи – это чудесно, но резонанс будет приглушен, как в коробке, если публика состоит из галантерейщицы, торгующей напротив, и из бакалейщика, торгующего на углу. Вам известны мои взгляды на интеллектуальный уровень светских людей, но некоторые из них играют довольно видную роль, например – роль, предоставленную политическими событиями прессе, – роль разгласителя. Вы понимаете, что я под этим подразумеваю. Например, я пригласил мою невестку Ориану; я не уверен, что она приедет, зато я уверен, что если она приедет, то не поймет решительно ничего. Но от нее и не требуется понимать – это ей не по силам, – от нее требуется говорить, а это ей свойственно в высшей степени, и тут уж она маху не даст. Следствие: с завтрашнего дня вместо молчания галантерейщицы и бакалейщика – оживленный разговор у Мортемаров225, где Ориана рассказывает, что она слышала дивные вещи, которые некто Морель – и так далее. Неописуемое бешенство неприглашенных; они скажут: «Паламед, конечно, рассудил, что мы недостойны; ну да какой спрос с людей, у которых все в прошлом!» Противоположное мнение так же полезно, как и восторги Орианы: имя Мореля не сходит с уст и в конце концов отпечатлевается в памяти, как урок, который вытверживают десять раз подряд. Все это образует сцепление обстоятельств, которое может быть полезно и музыканту, и хозяйке дома, может служить чем-то вроде мегафона для широкой публики. Его, правда, стоит послушать: вы увидите, какие он сделал успехи. А кроме того, в нем находят еще один талант, дорогой мой: он пишет божественно. Уверяю вас, божественно». Де Шарлю не упомянул, что с некоторого времени он поручил Морелю – подобно вельможе XVII века, считавшему для себя унизительным подписывать и даже сочинять пасквили, – придумывать заметки, полные низкой клеветы,226 и направленные против графини Моле227. Если они казались наглыми читателям, то как же они должны были ранить сердце молодой женщины, находившей в них так ловко вставленные, что никто ничего не замечал, отрывки из ее писем, которые цитировались точно, но которым был придан другой смысл, вследствие чего они могли довести ее до сумасшествия, как самая жестокая месть. Она была смертельно оскорблена. В Париже, – сказал бы Бальзак, – выходит нечто вроде ежедневной устной газеты, нестрашнее любой другой. Впоследствии мы увидим, что эта устная пресса сокрушила могущество де Шарлю, уже вышедшего из моды, и вознесла Мореля, не годившегося в подметки своему бывшему покровителю. До чего же наивна эта интеллектуальная мода! Она искренне верит в падение какого-нибудь гениального Шарлю и в непререкаемый авторитет дуралея Мореля. Барон знал толк в такого рода беспощадной мести. Отсюда, конечно, этот яд, скоплявшийся у его губ и, когда он приходил в ярость, растекавшийся по щекам, словно он заболел желтухой.
«Вы знаете Бергота.228 Я подумал, что, быть может, освежив в его памяти впечатление от прозы этого юнца, вы могли бы сотрудничать, в сущности, со мной, помогать мне создавать сцепление обстоятельств, содействующее развитию двойного таланта – музыканта и писателя, который в один прекрасный день может достичь, вершин Берлиоза229. Вы понимаете, что нужно сказать Берготу. Знаменитости часто, знаете ли, говорят не то, что думают, им кадят, интересуются они только самими собой. Но Бергот человек простой, услужливый, ему ничего не стоит помещать в «Голуа» или где-нибудь еще маленькие заметки в хронике, написанные наполовину юмористом, наполовину музыкантом; они, в самом деле, очень милы, и я, в самом деле, буду весьма рад, если Чарли прибавит к скрипке два-три мазка Энгра.230 Я знаю, что легко впадаю в преувеличение, когда речь идет о нем, как все старые обожатели консерватории. Дорогой мой, разве вы не слыхали? Стало быть, вы не имеете понятия о главном моем увлечении. Я часами выстаиваю у двери комнаты, где заседает жюри. Меня это забавляет, как ребенка. Что касается Бергота, то он меня уверил, что это правда очень интересно».
Де Шарлю, которого давно познакомил с Берготом Сван, действительно был у него и попросил, чтобы тот доставил Морелю возможность писать в газету полуюмористические заметки о музыке. Направляясь к Берготу, де Шарлю испытывал чувство неловкости, так как, будучи большим поклонником Бергота, он ни разу не посещал его ради него самого, но так как Бергот и в интеллектуальном и в социальном отношении представлял собой для него величину, то он воспользовался этим знакомством, чтобы оказать неоценимую услугу Морелю, графине Моле и другим. То, что де Шарлю пользовался знакомством со светскими людьми, не коробило его, но с Берготом дело обстояло сложнее – он же отдавал себе отчет, что на Бергота нельзя смотреть только как на исполнителя просьб, что Бергот заслуживает лучшего. Но он всегда был очень занят, и у него находилось свободное время, только когда ему чего-нибудь очень хотелось, например – повидаться с Морелем. Кроме того, для де Шарлю, как для человека в высшей степени интеллигентного, беседа с человеком интеллигентным не представляла интереса, особенно с Берготом, – Бергот был, с его точки зрения, слишком литератор и из другого клана, они были люди разных взглядов. А Бергот хотя и отдавал себе отчет в корыстности визитов де Шарлю, но возмущения в нем это не вызывало; он не был постоянен в своем добролюбии, но ему нравилось доставлять удовольствия, он был отзывчив, не любил читать нравоучения. Что касается порока де Шарлю, то сам он не был им заражен ни в малой мере, но в его глазах – глазах художника – это придавало действующему лицу известную колоритность: fas et nefas231, содержащееся не в примерах нравственной жизни, но в воспоминаниях о Платоне и о Содоме232. «Мне бы так хотелось, чтобы он приехал сегодня, – он бы послушал, что Чарли играет лучше всего. Но он, кажется, не выходит, не любит, чтобы ему надоедали, и он прав. Но и вас, прелестная молодежь, на набережной Конти не видать. Вы себя не утруждаете!» Я сказал, что выхожу из дому только с моей родственницей. «Вот так так! Он выходит только со своей родственницей. Какое благонравие! – обратившись к Бришо, сказал де Шарлю. А затем снова обратился ко мне: – Да мы же не спрашиваем с вас отчета в ваших поступках, дитття мое! Вы вольны делать все, что вас забавляет. Мы только жалеем, что вы не бываете на концертах. А впрочем, у вас отменный вкус, ваша родственница очаровательна, спросите у Бришо: Довиль не выходит у него из головы. Жаль, что ее не будет вечером. Но вы, пожалуй, были правы, что не взяли ее с собой. Музыка Вентейля чудесна. Но утром я узнал от Чарли, что здесь будет дочь композитора с подругой, а ведь у них ужасная репутация. Для молодой девушки это не компания. Мне и то неловко перед теми, кого я пригласил. Но они почти все – солидного возраста, и для них это не может иметь последствий. Они будут здесь, даже если эти две девицы не смогут прибыть: они каждый день непременно должны быть на разучивании этюдов у госпожи Вердюрен, а госпожа Вердюрен приглашает на этюды людей скучных, родню или кого не должно быть сегодня вечером. Так вот, перед обедом Чарли объявил мне, что тех, кого мы называем «двумя девицами Вентейль», которых ждали непременно, не будет». Несмотря на невыносимую муку, вновь принявшуюся меня терзать только оттого, что мне стало наконец понятно, почему Альбертине захотелось съездить к г-же Вердюрен, так как было объявлено о присутствии на вечере (чего я не знал) мадмуазель Вентейль и ее подруги, я все же сохранил ясность ума настолько, чтобы заметить, что де Шарлю, сказавший нам, что не видел Чарли с утра, несколько минут спустя, не подумав, сознался, что видел его перед обедом. Мое отчаяние стало заметно. «Что с вами? – спросил барон. – Вы позеленели, пойдемте скорей, а то простудитесь, у вас вид больного». Де Шарлю далеко не первый заставил меня усомниться в добродетели Альбертины. В мою душу уже закралось много других сомнений; при каждом новом сомнении кажется, что чаша переполнена, что больше не выдержишь, но потом все-таки находишь какое-то объяснение; войдя в нашу жизнь, оно вступает в непрерывную борьбу с желанием верить, с предлогами для забвения, так что довольно скоро с ним осваиваешься и в конце концов больше не думаешь о нем. Оно дает о себе знать лишь как не совсем залеченная болезнь, просто как угроза будущих страданий, на него смотришь как на оборотную сторону желания такого же порядка, и, подобно желанию, оно становится центром наших мыслей, обволакивает их на бесконечном расстоянии тончайшей грустью, подобно желанию, доставляет удовольствия непонятного происхождения – всюду, где что-то наводит на мысль о нашей любимой. Боль возникает снова, когда в нас входит новое сомнение, входит все целиком. Мы вольны почти сейчас же начать внушать себе: «Я приспособлюсь; я найду средство от страдания; этого не может быть» – все же в первый момент мы страдаем так, как можно страдать, только если веришь. Если б у нас ничего другого не было, кроме ног и рук, жизнь была бы сносной. К несчастью, в нас заключён маленький орган, который мы именуем сердцем, – орган, предрасположенный к заболеваниям, во время которых мы бываем необычайно чувствительны ко всему, что касается жизни некоей особы и когда ложь – вещь вообще вполне безобидная, среди которой нам так весело живется, все равно, кто бы ни солгал: мы ли сами или кто-нибудь другой, – ложь, исходящая от этой особы, причиняет нашему сердечку, которое хорошо бы удалить хирургическим путем, боль нестерпимую. Не будем говорить о мозге – наша мысль может сколько угодно рассуждать в течение сердечных припадков – она в состоянии их успокоить с таким же успехом, с каким наше внимание – зубную боль. Эта особа способна солгать нам, так как она поклялась всегда говорить правду. Но мы знаем и по собственному опыту, и по опыту других людей, чего стоят такие клятвы. Мы хотели верить им, как раз когда в ее интересах было лгать, и ведь мы полюбили ее не за добродетели. Впоследствии ей почти не представится необходимости лгать нам – именно тогда, когда наше сердце станет равнодушным ко лжи, потому что ее жизнь уже утратила для нас свой интерес. Все это мы знаем, и, однако, мы с радостью пожертвуем ей своей жизнью – то ли наложим на себя руки, то ли убьем кого-нибудь другого и нам вынесут смертный приговор, то ли мы в несколько лет промотаем для нее все наше состояние, и это