404 – что у меня сохранилось воспоминание о Монжувене, которое я передатировал, но которое от этого не перестало быть бесспорной уликой, убийственным доводом против показаний Альбертины. По крайней мере, сейчас мне не надо было «притворяться, что я знаю», и «вырывать признание» у Альбертины: я знал, я видел освещенное окно в Монжувене. Как у Альбертины хватило совести без конца убеждать меня, что в отношениях между мадмуазель Вентейль и ее подругой нет решительно ничего грязного, когда я мог бы ей поклясться (ни на йоту не прилгнув), что мне известно поведение этих женщин, как у нее хватило совести на этом стоять, раз она, постоянно встречаясь с ними запросто, называя их «мои старшие сестры», не получала от них предложений, из-за которых могла бы с ними порвать, если бы, наоборот, она их отвергла? Но у меня не было времени говорить правду. Альбертина, уверенная в том, что, как в случае с выдуманной поездкой в Бальбек, я знаю все то ли от мадмуазель Вентейль, если она была у Вердюронов, то ли прямо от г-жи Вердюрен, которая могла говорить о ней с мадмуазель Вентейль, – Альбертина не дала мне вымолвить слово и, сделав признание, которое оказалось не тем, какого я от нее ожидал, но из которого явствовало, что она лгала мне всегда, причинила мне, пожалуй, не менее острую боль (главным образом потому, что, как я уже сказал, я перестал ревновать ее к мадмуазель Вентейль). Итак, Альбертина забежала вперед: «Вы хотите сказать, что сегодня вечером узнали, что я вам солгала, уверяя, что меня отчасти воспитала подруга мадмуазель Вентейль? Действительно, я вам чуточку приврала. Но мне казалось, что вы смотрите на меня сверху вниз, я видела, как сильно действует на вас музыка Вентейля, и по своей глупости я решила, что вырасту в ваших глазах, когда вы узнаете, что одна из моих приятельниц – вот это правда, клянусь! – подруга подруги мадмуазель Вентейль, и придумала, что близко знаю этих девушек. Мне казалось, что я вам наскучила, что вы считаете меня дурочкой; я думала: если сказать, что они у меня бывают, то мне ничего не будет стоить сообщить вам подробности о творчестве Вентейля, и вы будете относиться ко мне с большим уважением, что это нас сблизит. Я лгу только из дружеских чувств к вам. И нужно же было состояться этому роковому вечеру у Вердюренов, чтобы вы узнали правду, но только, возможно, с прибавлениями! Держу пари, что подруга мадмуазель Вентейль сказала вам, что не знает меня. Она видела меня самое большее два раза у моей приятельницы. Разумеется, я недостаточно шикарна для людей известных. Они предпочитают говорить, что никогда в жизни меня не видели». Бедная Альбертина! Она думала, что, сказав мне, будто ее водой нельзя было разлить с подругой мадмуазель Вептейль, она оттянет момент «припертости к стенке» и приблизит меня к себе, но, как это часто случается, она пришла к правде другой дорогой, а не той, какую она избрала. То, что она лучше знает музыку, чем я предполагал, ничуть не помешало бы мне порвать с ней тогда, вечером, в трамвайчике; и все же эти слова она сказала с определенной целью, и они в одно мгновение привязали меня к ней сильнее, чем психологическая невозможность разрыва. Только она допустила просчет, но не во впечатлении, какое должна была произвести на меня ее фраза, а в причине впечатления, причина же заключалась не в том, что я получил сведения о музыкальной культуре Альбертины, а в том, что я получил сведения об ее грязных похождениях. Меня внезапно сблизило с ней, более того: сковало – не ожидание наслаждения («наслаждение» – это слишком громко сказано), не ожидание легкого увлечения, но окольцевание страданием.
В тот раз я не имел возможности хранить слишком долгое молчание – она могла предположить, что я удивлен. Тронутый ее скромностью и боязнью испытать чувство униженности у Вердюренов, я ласково сказал ей: «Дорогая моя! Да я с удовольствием дал бы вам несколько сот франков, чтобы вы могли пойти куда угодно изображать из себя шикарную даму и чтобы вы пригласили на роскошный обед господина и госпожу Вердюрен». Увы! В Альбертине жило несколько девушек. Самая таинственная, самая простая, самая противная проявилась в ее ответе, который она произнесла с выражением отвращения и слова которого я, по правде сказать, различил не явственно (даже слова начала – она свою фразу не договорила). Я восстановил их немного позднее, когда понял ее мысль. Слушают после, поняв, что хотел сказать собеседник. «Покорно благодарю! Да я бы ни одного су не истратила на это старье. Лучше бы вы меня хоть раз отпустили, чтобы меня через…» Тут она покраснела, вид у нее был взволнованный, рот она прикрыла рукой, как бы стараясь втолкнуть слова обратно, чтобы я ничего не понял. «Что вы сказали, Альбертина?» – «Ничего, я засыпала». – «Какое там засыпали! Вы очень оживлены». – «Я думала об обеде с Вердюренами – это очень мило с вашей стороны». – «Да нет, я имею в виду то, что вы мне сказали». Она привела мне множество вариантов, но ни один не вязался ни со словами, оборванными и так и оставшимися мне непонятными, ни с остановкой, с неожиданной краской стыда, залившей ее лицо. «Полноте, моя радость, вы не то хотели сказать, а иначе зачем бы вам прерывать себя?» – «Я сочла мою просьбу нескромной». – «Какую просьбу?» – «Позвать на обед». – «Да нет, это не то, какая между нами может быть нескромность?» – «Как раз наоборот: нельзя злоупотреблять добротой любимого человека. Клянусь, что дело только в этом». С одной стороны, как бы я посмел усомниться в верности ее клятв? С другой – ее объяснения меня не удовлетворяли. Я стоял на своем: «Да имейте же, наконец, мужество закончить фразу! Вы остановились на через…» – «Да нет же, отстаньте!» – «Но почему же?» – «Потому что это ужасно неприличное выражение, мне стыдно произносить его при вас. Не понимаю, что это мне взбрело в голову; я и смысла-то его не понимаю, а слышала я его на улице от какой-то мрази, и вот сейчас ни с того ни с сего оно сорвалось у меня с языка. Это не относилось ни ко мне, ни к кому-нибудь еще – мои мысли витали далеко-далеко отсюда!» Я понял, что больше ничего мне из Альбертины не вытянуть. Она лгала, только что поклявшись, что ее остановил чисто светский страх показаться нескромной, потом – стыд употребить при мне крайне непристойное выражение. Это была, несомненно, вторая ложь. Когда мы оставались с Альбертиной вдвоем, то не было такого неприличного выражения, не было таких грубых слов, каких мы, ласкаясь, не произносили бы. Во всяком случае, сейчас настаивать было бесполезно. Но в мою память запало «через». Альбертина часто говорила: «через палача», «через край» или: «Вечно тянет через час по столовой ложке!» Но это она говорила при мне нисколько не стесняясь, и если она подразумевала что-нибудь вроде этого, то почему же она внезапно умолкла? Почему она так густо покраснела, прикрыла себе рот, переделала всю фразу, а когда увидела, что я расслышал слово «через», то сочинила целую историю? Но коль скоро я прекратил допрос, от которого я все равно толку бы не добился, то благоразумнее было притвориться, что ты выкинул это из головы, и, вспомнив об упреках Альбертины, которыми она меня осыпала за то, что я поехал к Покровительнице, я ответил ей очень нескладно – весьма неудачным извинением: «А я как раз хотел вас пригласить на сегодняшний вечер у Вердюренов». Это вышло у меня чрезвычайно неуклюже: ведь она все время была со мной, и если бы я этого хотел, то почему же так-таки и не предложил? «Вы могли бы мне это предлагать тысячу лет – я бы все равно не согласилась! – взбешенная моей ложью и ободренная моей робостью, сказала Альбертина. – Эти люди всегда были моими недоброжелателями, они делали мне всякие пакости. В Бальбеке я оказывала госпоже Вердюрен всевозможные услуги, а она потом так хорошо меня отблагодарила! Если она когда-нибудь меня позовет с одра смерти, я и тогда к ней не приду. Есть вещи, которые нельзя простить. А с вашей стороны это первая бестактность по отношению ко мне. Когда Франсуаза мне сказала, что вы ушли (можете себе представить, с какой радостью она мне это сообщила!), я бы предпочла, чтобы мне раскроили череп. Я постаралась не показать виду, но я никогда в жизни не чувствовала себя такой оскорбленной».
Пока Альбертина мне это говорила, во мне продолжались в очень оживленном, творческом сне подсознательного (во сне, где окончательно запечатлеваются вещи, которые наяву только едва-едва прикоснулись к нам, где спящие руки берутся за ключ, который мы до сих пор тщетно искали, и ключ отмыкает замок) поиски того, что содержала в себе прерванная фраза, конец которой я пытался узнать. И вдруг я наткнулся на противное слово, о котором до этого я и не думал: «ж…». Я нашел его не сразу, как это бывает после долгой прикованности к незавершенному воспоминанию, когда, стараясь потихоньку, полегоньку продлить его, приноравливаешься, приклеиваешься к нему. Нет, в противоположность моему обычному способу вспоминать, у меня, как я себе представляю, тут было два параллельных пути поисков: один исходил не только от фразы Альбертины, но и от ее ненавидящего взгляда, когда я предложил дать ей денег на устройство роскошного обеда, – взгляда, и котором читалось: «Благодарю вас! Тратить деньги на развлечения, от которых меня тошнит, в то время как я бесплатно могу доставить себе такие, которые меня повеселят!» Быть может, именно воспоминание о взгляде вынудило меня изменить способ нахождения конца фразы. До сих пор меня гипнотизировало последнее слово «через». Что через? Через палача? Нет. Через повешение? Нет. Через, через, через… И вдруг возвращение к ее взгляду и вздернутым плечам в тот момент, когда я предлагал устроить обед, заставило меня отступить и к ее словам. И тут я вспомнил, что она сказала не просто «через», а «меня через». Какой ужас! Она это предпочитала. Двойной позор! Последняя из потаскушек, согласная на это или этого желающая, не употребляет при мужчине такое отвратительное выражение. Она почувствовала бы, что это ее унижает. Только в разговоре с женщиной, если она ее любит, она произносит это слово, чтобы извиниться за то, что она только что отдалась мужчине. Альбертина не лгала, уверяя меня, что ее клонило ко сну. По рассеянности уйдя в себя, забыв о моем присутствии, вскинув плечами, она начала говорить так, как говорила с женщинами, быть может, с одной из д