…Зачем же вы горите предо мною,
Как райские лучи пред сатаною,
Вы — черные волшебные глаза?
Он плотно закрывал лицо ладонями; в глазах горели розовые, вздрагивающие пятна; постепенно они успокаивались, бледнели; возникало белое, слегка удлиненное девичье лицо, черные, влажные от долгой улыбки глаза глядели доверчиво и печально; волосы двумя правильны-
ми черными волнами обтекали светлый, тающий во тьме лоб…
Он торопился: надо было успеть многое, очень многое; такой покой, такой рай даруется ненадолго; тридцать лет жизни промчалось, отчадило, смерилось! Столько сердца брошено на ветер, развеяно впустую! Сил почти не остается, жизнь почти вся расточилась! Никогда не было времени додумать главное, дописать, до… Господи, опять ее дивная игра, ангельский ее голос! Слышать его нет силы: все обрывается в груди, голова горит. А смолкнет — и вовсе невмочь: смертная тишина, могильная глухота… Ну, что смолкла, птаха райская? Окликни, зазвени, взмани…
— Александр Иваныч! A-у! Полно вам трудиться — надобно же и отдохнуть!
Он торопливо побежал вниз, строя кому-то насмешливые гримасы, суеверно показывая кукиш — как на экзамене в университете… На крыльце спохватился. Одернул мундир, принял чинное выраженье лица… Пошли в дебри обширного парка, плавно спускающегося к берегу Москвы-реки. Будущий юнкер приставал с расспросами о Кавказе. Унтер-офицер обстоятельно рассказывал о стычках с горцами, о биваках в промозглых зимних ущельях…
— А Марлинский иначе пишет, — обиженно возражал мальчик. — У него красивее. Вот «Аммалат-бек…».
— Марлинский — отважный офицер, человек яркий. Я с ним встречался. Но войну он придумывает, как… как композитор оперу: заботится о гармонии звуков, об увлекательности действия — не о правде. Кто намерен постичь историю, тот не станет изучать ее по Россиниеву «Вильгельму Теллю», хоть это и увлекательнейшая музыка…
Он старался говорить степенно, невольно подражая кому-то из университетских профессоров. И совестно ему было своей принужденной степенности, и боязно было ответить на Катенькин взор, который он то и дело чувствовал на себе, страшась и радуясь.
Она акварелью писала его портрет. Он сидел в углу гостиной, покорно наклонив голову влево, как бы прислушиваясь к чему-то важному. Катенька утверждала, что это положение наиболее свойственно ему.
Она зорко щурилась, вытягивала перед собой руку с кистью: вымеряла пропорции, как учил француз-гувернер.
— У вас очень грустный вид, Александр Иванович. Лицо такое утомленное, старое…
…О жестокость младенчества! Ты права, права, девочка. Стар, непоправимо стар. Все поздно, все безнадежно…
— А глаза совсем молодые! Сколько силы в них! И в глубине, на самом донышке, — по огоньку. Подуть — и пламя взовьется… — болтала она.
«…O милая! Великодушная! Еще, еще обрадуй, исцели! Нет. Все зряшно. Отойти, уйти. Ты жестока — ласкою своей простодушной жестока… Кабы десять лет скостить! Растратил, запакостил, промотал душу. Судьба в младенчестве убила. Жизни не знал. Тридцать лет не знал. Не знал я жизни тридцать лет…»
— Вы что, стихи сочиняете?
Он побледнел.
— Немедленно огласите. Прошу вас. Приказываю!
Он вздохнул и прочел, отведя в сторону потемневший взгляд:
Судьба меня в младенчестве убила!
Не знал я жизни тридцать лет.
Но ваша кисть мне вдруг проговорила
«Восстань из тьмы, живи, поэт!»
И расцвела холодная могила,
И я опять увидел свет…
— Браво! — она хлопнула в ладоши. Кисть скатилась с пюпитра, упала к его ногам. Полежаев проворно нагнулся, поднял ее и подал Катеньке. Она не отняла руки, белые, перепачканные красками пальчики вздрагивали, словно пробуя клавиши фортепьяно. Он порывисто поднес их к губам.
Раздались грузные шаги; величавая фигура отставного полковника показалась на пороге. Бибиков строго кашлянул.
— Полежаев, жена показала мне нынче ваше стихотворенье «Тайный голос». Стихи отменные. Но надобно… — Он остановил блеклые внимательные глаза где-то посреди потолка — Надобно завершить должным образом. — Он подошел к поэту, положил руку на его плечо. — Я отправляю Александру Христофоровичу [19] (он выдержал легкую, но значительную паузу)… прошение. Вот, не угодно ли… Сядьте, голубчик, сядьте.
Бибиков присел на канапе и прочел с чувством:
— «…Я падаю к ногам Вашего сиятельства и, как христианин, как отец семейства и, наконец, как литератор…»
Дочь удивленно глянула на него. Бибиков нетерпеливо двинул подбородком.
— Я же тоже сочиняю немного. В «Телескопе» мои стансы на выздоровление императора напечатаны… Но я далее, кое-что я выпущу… Э-э… Да: «Заклинаю Вас принять на себя посредничество и добиться, чтобы Полежаев был произведен в офицеры. Будучи возвращен обществу и литературе отеческой добротой его величества, он благословит благодетельную руку, которая его спасет…»
Бибиков промокнул покрасневшие веки кончиком белейшего платка и молвил внезапно построжавшим голосом:
— К сему я приложил ваш «Тайный голос». Но, мон шер, надобно бы еще приписочку. Куплетца два-три. А?
— О чем?
— Ну, comprenez vous[20], о вере, с коей вы не расставались даже в самые тяжкие свои минуты, о надежде на отеческую милость государя…
— Не было у меня этой надежды, — сказал Полежаев. — Не было и нет. — Он смущенно улыбнулся Катеньке и добавил, лишь голосом обращаясь к Бибикову — Не сетуйте на меня, Иван Петрович.
Катенька глядела испуганно и умоляюще. Он добавил угрюмо:
— А ежели необходимо, вы сами допишите. Что полагаете нужным.
Бибиков нахмурился. Взял свой листок и вышел, энергически скрипя половицами.
Вечером Катенька позвала его кататься на лодке. Гребли Полежаев и молодой камердинер Семен. Катенька с братом сидела на скамеечке посредине. Она задумчиво смотрела на реку, залитую темной, почти черной лазурью. Небо смеркалось медленно, неохотно; река же торопилась погрузиться в сон.
— Тут глыбко, — заметил камердинер.
— Лилия! — воскликнула Катенька. — Глядите, красавица какая!
Он глубоко ткнул в воду веслом, нажал на него — и лодка круто обернулась к цветку, очарованно белевшему средь туманно-желтых кувшинок. Он нетерпеливо потянулся к цветку, борт угрожающе накренился, вода недовольно проворчала под лодкой.
— Ах! Утонете! — вскрикнула Катенька.
— Тонет, тонет мой челнок, — пробормотал маленький юнкер.
Полежаев улыбнулся и протянул девушке сорванный цветок.
Камердинер, развязно насвистывая и сбивая листья гибкою веткой, шел впереди. Следом плелся разморенный поздней прогулкой мальчик.
Она сжала руку спутника и увлекла его в боковую аллею.
— Папâ недоволен вами, — сказала она после недолгого молчания. — Ну чего бы вам стоило приписать несколько строчек?
— Ваш отец удивителен, — уклончиво ответил он. — Удивительно гуманный, сердечный человек, — продолжал он уже непритворно.
— Да, удивительный, — задумчиво согласилась Катенька и опустила голову.
— Откуда в нем такое ко мне участье? Не знаю, право, как мне и благодарить его.
— Вот и поблагодарили бы, ежели дописали б, как он просил, — сказала она капризно. И вдруг сильно, требовательно стиснула его пальцы своими внезапно похолодевшими. И остановилась, обвив рукой ствол пышного клена, как бы борясь с головокружением.
— Что вы? Что, что? — тревожно зашептал он, наклоняясь к ней, подымая ее поникшую голову, целуя ледяные пальцы. — Кабы вы знали… Ежели б я мог рассказать вам все о себе… Знали б вы, как мне голос ваш дорог, как необходимо дыханье ваше…
— Кабы вы знали, — медленно выговорила Катенька, гладя его короткие, сбившиеся под фуражкой волосы. Он стоял на коленях перед ней, задыхаясь, не то всхлипывая, не то сдавленно смеясь.
— Я люблю вас, Александр Иванович, — тихо и быстро сказала она и, выдернув руку, побежала меж темных деревьев к дому, празднично освещенному окнами обоих этажей.
Он побежал вослед, спотыкаясь об узловатые корни деревьев, задыхаясь, шепча что-то…
Статная фигура Бибикова неподвижно высилась на крыльце. Отставной полковник, скрестив по-наполеоновски руки на груди, с выражением холодного любопытства взирал на смущенного унтера.
Наутро к нему без стука явился камердинер, протянул пакет:
— Вот-с. Вам-с.
— Что здесь?
— Возьмите-с, барыня просила. — Камердинер поклонился и вышел.
Он раскрыл пакет. Там были деньги и записка Катиной маменьки:
«Милый Александр Иванович!
Все мы, очарованные чудным даром Вашим, почтительно просим Вас принять сие скромное вспоможение. Не сочтите за…»
Он скомкал записку и побежал за лакеем. Запыхавшись, догнал его на лестнице, сунул в руки пакет.
— Там портрет еще-с, — ухмыляясь, молвил рослый, тщательно причесанный малый. — Не сомните-с.
Портрет был тот, давешний, писанный ею… Он вспыхнул, взял портрет и сунул деньги лакею:
— Верни, верни. Немедленно!
Он долго всматривался в портрет, в свое лицо, пристально и подробно выписанное ее прилежной кистью.
— Польстила… Великодушная… — пробормотал он, качая головой. — Казнит меня с улыбкой беззаботной…
— Куда ж вы так скоро, милейший Александр Иваныч? Ах боже мой, да зачем же так поспешно? — причитала хозяйка, и пудра белыми пылинками сыпалась с ее ресниц на глянцевитые щеки.
— В полк надобно, в полк, я ведь солдат, — бормотал он, целуя ее раздушенную руку. — Прости, Коленька, — кивнул он мальчику, влюбленно пялившемуся на него. — Я тебе книги о войне пришлю, беспременно…
Он медлил, прощаясь, досадуя на дурацкое свое промедление: сразу надо, сразу рвануться — бежать, разбивая грудь и лицо о встречные деревья, о камень грузных, зарешеченных ворот… И все же медлил: ждал. Придет же, спустится…