Пленный ирокезец — страница 19 из 19

Но она не явилась: отец воспретил строжайше.

— До веку помнить буду доброту вашу… — бормотал он, озираясь, как загнанный в угол тать.

— L’argent, — умоляюще попросила Бибикова, — l’argent, je vous prie… [21]

Он побагровел, решительно замотал головой:

— Благодарю вас, не могу, ей-богу, не могу… Прощайте…

14

Он запил. Пил целую неделю и в полк не явился.

На квартиру Бибикова прибыл фельдфебель с розыском исчезнувшего унтер-офицера Полежаева. Отставной полковник кое-как уладил дело: пришлось прибегнуть к гнуснейшему средству — лжи, хоть Бибиков терпеть не мог вранья и сам презирал лгунов жестоко.

За вечерним чаем он назидательно сказал жене, не глядя в сторону заплаканной Катеньки и насупившегося сына:

— Вот-с, ма шер. После этого и делай добро. Какова благодарность за все хлопоты! — И заключил уже добродушно — Нет, милая моя, черного кобеля не отмоешь добела.


Опять накатило сонное отупенье. Лишь аресты знакомых и известие о смерти Критского всколыхнули его. Во хмелю он не таясь читал свои стихи о царе-душегубе; слабый, прерывистый голос его внезапно крепнул, наливаясь ненавистью, сутулые плечи распрямлялись, он азартно вскидывал голову и по-собачьи скалил желтые зубы:

Ай, ахти! Ох, ура,

Православный наш царь,

Николай государь,

В тебе мало добра!

Обманул, погубил

Ты мильоны голов —

Не сдержал, не свершил

Императорских слов!

Ты болван наших рук,

Мы склеили тебя

И на тысячу штук

Разобьем, разлюбя!


Лозовский уводил его в сторону, усовещивал тихо:

— Саша, не сходи с ума. Иль мало тебе каземата, мало Кавказа?

— Мало! — кричал он, порываясь со сжатыми кулаками куда-то. — Мало! П-пусти…

Он искал опасности, с тупою сосредоточенностью думал о смерти. Но судьба словно рукой на него махнула: дескать, утомил ты меня, живи как знаешь, сам по себе…

Ночью он внезапно просыпался, приподымаясь на локте, напряженно таращился в темноту. Бледный овал проступал во тьме, черные глаза смотрели пристально и любовно… Он плакал слезами злыми и блаженными и шептал себе с ненавистью:

— Олух! Пьянь подзаборная! Печатью диавола заклеймен — а на ангела пречистого позарился! Мер-за-вец.

Несколько раз он порывался идти куда-то разыскивать дядю, прижилившего оставленное отцом для незаконного сына наследство, грозил страшным возмездьем всем Струйским… А узнав, что дядя Александр убит за жестокость голодными мужиками, разрыдался, бился о казарменные нары головой, приговаривая:

— Один я теперь! Никого родни! Один, на весь белый свет один!

Чахотка развивалась, он уже не прятал от Лозовского окровавленных платков и пил все пуще.

— Не пить — не жить, — ухмыляясь, твердил он сердобольному офицеру Ленцу, своему заступнику и радетелю, гостеприимством которого пользовался безо всякой меры. — Сивуха — главный мой друг. Я ей оду посвящу, ей-богу! Она лекарь мой. И единая возлюбленная моя…

Однажды он прибрел к новому приятелю растерзанный, с дрожащими серыми губами. Говорить почти не мог: бил кашель, он давился слезами и мокротой.

— Этот бурбон… Этот вечно пьяный скот-генерал! Опять распекал меня целый час! Я с ног валился, меня… меня лихорадка вторые сутки треплет! А он…

— За что, Александр Иваныч? — участливо спросил Ленц.

— Пуговица оторвалась! Амуниция, вишь, не в порядке! А черт с ней, с амуницией! Надоела, постылая!

Он ожесточенно рванул на себе мундир и, шатаясь, выбежал на крыльцо.

— Погодите, Александр Иваныч! Нельзя же так, Александр Иваныч! — кричал вослед Ленц. Но Полежаев не отвечал: Клейкие осенние сумерки поглотили его.


Наутро он не явился в казарму. На Сухаревском подворье продал мундир, шинель, кивер. Штопаные трикотовые панталоны и старая фланелевая рубашка не грели; дрожа от промозглого холода, он выбрался переулками к Сретенке и спустился по ослизлым ступеням в извозчичий кабак.

Пил обстоятельно, не торопясь, почти не хмелея, и все рассматривал что-то на голой каменной стене. И только когда подсел молодой скуластый парень в бедном потертом сюртуке и щегольской фуражечке, сдвинутой набекрень, вскинул голову:

— Студент?

— Точно так, — весело ответствовал тот, жадно жуя кус жилистой говядины.

— Ты выпей, — Полежаев придвинул чистый стакан, налил до половины. Студент охотно принял, но заметил шутливо:

— Что ж неполно льешь, дяденька?

Полежаев опять кивнул — ласково и хмуро:

— Много нельзя. Наука в ум не пойдет… Стихи небось сочиняешь?

— А как же!

— А я, брат, всё! Финита ля музыка… Как Александр Сергеич закатился — всё… Последняя звезда погасла. Понимаешь? И в России погасла, и в душе моей.

Он уронил голову на залитую пивом скатерть и заплакал безмолвно. Студент тронул его за плечо:

— Не расстраивайся, дяденька. Не оскудела Русь. Вот Полежаев, говорят, жив…

Он вскинулся радостно, глаза засияли восторгом и грозной удалью.

— Жив, говоришь? Правда жив?

И, кликнув полового, до утра пил со студентом, наливая ему уже по полному стакану, за здоровье поэзии российской, за долгую жизнь бывшего студента Сашки Полежаева.

На этот раз никто уж за него не вступился.

Секли истово: сам генерал надзирал. Но судьба и тут смилостивилась: с десятого удара впал в беспамятство и страданий почти не ощутил. Только потом больно было: всю спину, все бока занозило, розги скверные достались, пересохлые.

Он просил санитара, смущенно улыбаясь:

— Братец, поищи в спине. Колется, стерва… — И шутил, подбодряя неловкого деревенского парня в грязнобелом халате — Вишь, кожу-то продубили. Теперь без износу буду…

Перед смертью подозвал доктора. Еле шевеля сизыми, искусанными губами, попросил:

— Причаститься… желаю… С нею там встречусь. Она пречистая. А я яко пес… смердящий…

— Он бредит, — сказал доктор. — Дайте ему нашатырю.


Лозовский, расталкивая караульных и дежурных, ворвался в солдатский лазарет.

— Он свободен, свободен! — тихо выкрикивал он, размахивая бумагой. — Только б выздороветь теперь…

— К больным не пущают, — сказал дежурный, мощным торсом загораживая дорогу щуплому чиновнику с белесым коком.

— Врешь, брат, пустишь! — задорно крикнул Лозовский, тыча под нос стражу развернутый лист с вензелями и двуглавой печатью. — Свободен! Вот, — в прапорщики произведен! Добились-таки добрые люди… — Он перевел дух и укорил мягко — А ты, братец, над ним смеялся. Не верил, что он из благородных…

— Хто? Полежаев-то? — спросил дюжий санитар. — Вчерась помер.

Лозовский привалился к дверному косяку, умоляюще уставился на дежурного. Тот хмуро отвел взгляд, пробормотал недовольно:

— Что смотришь, вашблагородье… В одночасье и помер. Тихонечко. Легко помер. Вы, ваше благородие, может, пойдемте. Опознаете. Мы их всех вместе складаем. В подвале.

Лозовский, пригнув голову, прошел под низкий каменный свод, покрытый зеленоватой бородавчатой слизью. Дюжий санитар дал ему фонарь. Свет оплывшего огарка еле пробивался сквозь пыльное стекло,

— Здесь постойте. Там нехорошо.

Два санитара скрылись за дощатой дверью. Он ждал, зачем-то считая вслух:

— Раз, два, три, четыре…

Санитары, гулко бухая сапогами, воротились с носилками, прикрытыми драной рогожей.

Лицо покойного было строго и странно моложаво. Опущенные веки были выпуклы и велики, что придавало лицу выражение насмешливое. Но тонкие писаные брови хмурились строго, скорбно.

Санитар, хмыкнув, спросил:

— Он, что ли?

— Он, — тихо ответил Лозовский.