Павло опустился на колени, просунул руки под тело матроса, хотел было его сдвинуть - и упал. Закружилась голова, горло сжало горячими тисками. Нет сил. Павло отдышался и снова стал поднимать матроса. Он брал его под мышки, подставлял ему под грудь плечо, но ничего не получалось.
- Ну что ж ты, Прокоп. Не упирайся. Я же тебе добра хочу, - шептал Заброда, вытирая рукавом лоб, словно хотел смахнуть пот. Но пота не было. Кожа утратила способность выделять пот. Наступила атрофия потовых желез. - Может, я тебя обидел! Прости, браток, - шептал Павло. - Я не хотел тебе зла. Думаешь, мне легко с тобой разлучаться? Ох нет. С кем же я буду говорить? На кого теперь посмотрю, когда схороню тебя? Один. Один в шлюпке. О, Прокоп мой, Прокоп…
Напрягая последние силы, дрожа как в лихорадке, крепко сомкнув густые ресницы, чтобы солнце не било в глаза, Заброда подкатил матроса к борту. И даже не заметил, как рукам стало легко. Море сразу всплеснулось и отозвалось далеким эхом. Матрос Журба упал за борт. А врач, как стоял на коленях, так и повалился грудью на банку, вытянув вперед руки. У него уже не было сил подняться и посмотреть на море, которое приняло в свои объятия его последнего друга. Только тихо сказал:
- Прощай, браток…
Заброда не помнит, сколько времени прошло, но не скоро он собрался с силами, дополз до носа и лег на то место, где только что находился матрос Прокоп Журба. Лег и хотел забыться, но не мог. Тревожные мысли лезли в голову:
«Трудно тебе пришлось, Павлуша? Трудно. Вас плыло на шлюпке четверо. И ты мог поговорить с товарищами, даже поспорить с Фролом. А когда стало невмоготу даже говорить, ты мог просто смотреть на каждого - и тебе сразу становилось легче. Ты был не один. А теперь что? С кем заговоришь? На кого посмотришь? Ты один в море. И уже никого не увидишь тут, ни с кем не заговоришь. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. И так будет длиться все дни, которые тебе осталось жить, пока сам не закроешь глаза. Вас было четверо. Троих уже нет. На их место село в шлюпку проклятое одиночество. И ты его уже ничем не выкуришь, никаким голодом не прогонишь от себя. И не старайся. Все напрасно. Если не голод тебя задушит, так доконает эта ужасная тишина и безмолвие моря. Так, капитан, так…»
Павло заскрежетал зубами. И крикнул что есть сил страшным, нечеловеческим воплем:
- Неправда-а-а-а!
Море отозвалось эхом и докатило назад его отчаянное и громкое:
- А-а-а-а!
И он словно повеселел от этого гулкого гомона и уже тише сказал морю:
- Неправда! Врешь! Ты упрямое и страшное, но я упрямее и сломаю тебя. Не веришь? А вот увидишь! Я уже потерял счет дням, а это что-то значит. Они теперь не так долго тянутся, эти дни, как раньше. У меня нет теперь неотложных дел, которые надо исполнить сегодня или завтра. Я свободен и дождусь своего. Ты слышишь? Я пью твою воду, и это дает мне силы. Жара мне не страшна. А голод? Ну что ж. Голод есть голод. Я и к нему привык… Вот увидишь…
Ему стало трудно говорить, и он замолчал, погрузившись в гнетущую тишину, которая в то же мгновение зазвенела вокруг. Огромная, глухая и какая-то полная отчаяния тишина, в которой, казалось, никогда не существовало ни человеческого голоса, ни птичьего крика, как в могиле.
«Нет, этого не может быть, чтоб тишина была, как в могиле, - думал он. - Ведь в Севастополе осталась Оксана. Чайка моя. Возле сердца в кармане лежит твоя фотография. Ты, верно, говоришь и смеешься там, в Севастополе. А может быть, плачешь. Только не слышен здесь твой голос. Но он ведь есть. Он звенит на земле. До чего же здесь тихо! А на Кавказе, куда ушли наши? Разве и там такая тишина?.. Ерунда. Там целые армии стоят. А в Сухой Калине? Разве моя мать и все люди молча встали перед врагом на колени и умоляют о спасении? О, нет! Я же хорошо тебя знаю, мама, и односельчан наших. Не станете вы на колени. Вы день для врагов черным сделаете, а ночь проклятой. Вовек будут помнить… Это ничего, что в море безмолвная тишина. Это все временное. Павло еще услышит человеческие голоса… Не может того быть, чтоб море его навек сковало… Не может быть и не будет так…»
Павла мучит жажда, и он тянется за борт, чтоб напиться. Отцепил спасительную фляжку и застыл от неожиданности.
В воде у самого борта плавал Прокоп Журба. Он лежал на воде навзничь, и ленивая волна качала его руки и ноги. Создавалось впечатление, что он долго плыл издалека и вот, устав, лег на воде отдохнуть. Лег да и уснул, забыв обо всем на свете.
«Вот беда, - подумал Павло. - Он так высох и похудел, что не тонет. А мне вон каких трудов стоило скатить его со шлюпки. Вот какие у меня теперь силы. Не силы, а бессилие. Что же делать теперь?»
Рука матроса стучала о борт, словно Прокоп просил принять его снова в шлюпку, чистый и вымытый, растрепав в воде свои густые русые волосы.
- Нет у меня балласта, браток. Нет, - вслух сказал Павло. - Разве я пожалел бы, если б он был?..
Шлюпка, как нарочно, стояла на месте, не двигаясь. Матрос лежал возле нее, словно прикипел к обросшему водорослями борту.
Павло перегнулся через другой борт и зачерпнул воды. Напился и снова прилег, обхватив руками голову, но уснуть уже не мог.
Как долго и нудно тянется время! Кажется, солнце нарочно остановилось в зените и жжет огнем. Оно само похоже на раскаленную сковороду. Скоро, наверное, и море забьет ключом от этого огня, заклокочет, закипая. Павло накрывает голову плащ-палаткой и крепко зажмуривается. Но это плохо помогает.
Так ведь сойти с ума можно. Может, на часы взглянуть? Нет. Не стоит приучать себя к этому, потому что тогда снова начнется утомительный счет времени. Часы станут невыносимо длинными, а дни пойдут бесконечные. Не надо часов. Павло будет смотреть на них раз в день. Утром. Когда всходит солнце. Тогда же он и заводить их будет. Тикают часы в кармане. Ну и пусть тикают. Пусть живут своей размеренной железной жизнью. Павло, слушая их тиканье, даже не заметил, как уснул.
Солнце было уже на западе, когда он проснулся и потянулся за борт по воду. Но сразу вздрогнул: матрос до сих пор покачивался рядом со шлюпкой на легкой волне.
Он плавал всю ночь. Плавал и на второй день. Павло даже заболел, даже стал дрожать, словно у него началась тропическая лихорадка. Но ничего не мог сделать. Лишь на следующую ночь матрос ушел на дно.
Оставшись один, Павло долго трет ладонью воспаленные глаза. Ему горько и больно.
- Что же теперь? Матроса нет. А мне что делать? Может, лучше сразу за борт - и все. За борт. А что, если не утонешь? Если бы сразу. Привязать что-нибудь к ногам и в море.
К горлу подкатывает горячая волна и заливает все тело невыносимым огнем. Охрипшим, словно чужим, голосом он бросает сам себе:
- Что? Что ты сказал, дурак?! В море? Полундра! Не на того напал. Я еще покажу тебе…
Ночи были холодные и какие-то промозглые. Как Заброда ни кутался в плащ-палатку, а холод пробирал его до костей, сводил тело, тяжело давил на голову и словно выдавливал из орбит покрасневшие глаза. Чувство голода притупилось, но вместо этого донимало другое: Павлу стали мерещиться разные вкусные блюда - ароматные, аппетитные.
Так проходили дни. Им был потерян счет и название. А море все дышало злым зноем, неоглядное и постылое.
Павло так возненавидел его и проклял, что боялся на него взглянуть и все смотрел куда-то поверх дремотно качающихся волн, туда, где виднелся и таял в слепящем тумане горизонт. Пустой горизонт. Он окружил Павла со всех сторон стальным кольцом, и не было отсюда ни выхода, ни спасения, потому что ключи от того кольца кто-то бросил в море. Он лежал в шлюпке, безмолвный, до боли стиснув расшатанные цингой зубы. Забыл, казалось, обо всем. Только одна мысль теплилась в голове: «Я жив. Я должен жить. Только жить… Меня же не забыли. Они придут ко мне, мои друзья…»
И вот однажды около полудня Павлу показалось, что наконец пришло долгожданное спасение.
Прямо по морю, как по асфальту, шли к нему два моряка. Шли быстро, сноровисто, боясь потерять хотя бы секунду.
Вот они приблизились, и Павло Заброда отпрянул от неожиданности. Перед ним стояли полковник Горпищенко и его адъютант Мишко Бойчак. У полковника были перевязаны обе руки, и сквозь свежие бинты проступала кровь. Когда же это его так ударило? Ведь у него была ранена только одна рука. А теперь почему-то и вторая перевязана. Они склонились над шлюпкой, и Павлу стало слышно прерывистое дыхание полковника. Мишко Бойчак стоял немного поодаль, орлиным взором всматриваясь в ослепительную даль моря.
- Командование флота, - слышит Павло голос полковника, - узнало, что ты терпишь беду в море, и поручило мне обеспечить тебя хлебом и водой. Сегодня я пришел со своим адъютантом, а завтра придет инструктор политотдела со старшим санитаром.
- Я очень рад, - отвечает Павло. - Спасибо вам. Но мой санитар убит. Еще зимой. Разрывная пуля попала ему в живот. Его поздно ко мне принесли, и я не смог уже ничем ему помочь…
Павло становится на колени и беспомощно разводит руками.
- Не знаю. Я этого не знаю и знать не хочу, - прерывает его полковник. - Мы принесли тебе бортовой паек.
- Давайте! Чего же вы стоите? - бросается к ним Павло, протягивая руки.
- Мишко, давай! - приказывает полковник.
Мишко четким шагом подходит к корме и кладет на нее белый сверток.
- Прощай, Павло, нам некогда, - козыряет Мишко, и они с полковником быстро уходят по морю на запад.
Павло бросается на корму, долго ползет, с трудом перебираясь через одну, потом через другую банку. Вот он уже и приполз, ухватился обеими руками за корму, шарит по ней растопыренными пальцами, словно слепой, и никак не может найти пакет с едой. Уж и глаза совсем раскрыл, а не может найти. И следа его нет. Взглянул за борт в воду, но и там ничего не видно. Посмотрел на море: лежит оно пустое, безмолвное и равнодушное. Значит, никто к нему не приходил? И никакой еды не приносил? Это все болезненное воображение. А ты, дурень, и поверил. Эх, врач, врач…