Плещут холодные волны — страница 32 из 72

— Так, голубчик, так. Ничего страшного. Рана зажила, но ты ее натрудил, когда прыгал по камням. Теперь повернись к солнцу пяткой. Грей солнцем — и все пройдет... Скоро плясать будешь...

— А где оно, солнце-то? — удивился Прокоп. — Уж садится...

— Ну, завтра будешь греть. Только не мочи в воде, — приказал Павло. — И на ночь заверни полотенцем.

— А грести? — с укором спросил матрос.

— Я буду, а ты отдыхай.

На весла Павло сел вдвоем с Фролом. Шлюпка опять пошла на восток, дальше в море. Оно было красным от заходящего солнца, потом насупилось и зловеще почернело, дремотно убаюкивая шлюпку и усталых гребцов.

— Воды, — опять попросил Званцев.

— Ну знаешь! — заскрипел зубами Павло, но сдержал себя. Отстегнул флягу и подал Званцеву, спокойно проговорив: — Возьми ее себе. И не отрывай меня от дела. Хочешь — выпей сразу, а хочешь — оставь на завтра. Больше нет и не будет. Как знаешь...

Званцев взял флягу, прижал ее к груди, да так и замер с ней на носу шлюпки, не выпив ни капли.

Густые сумерки окутали шлюпку черной пеленой. Ночь упала на море как-то неожиданно, повеяв желанной прохладой, и шлюпка повернула к берегу, прямо на Балаклаву. Гребцы не отдыхали, зная, что июльская ночь на юге очень коротка, до берега еще далеко, а их только двое. Днем они во весь дух уходили от берега, а теперь должны были что есть мочи возвращаться к нему. Работали молча, исступленно, тяжело сопя. Ладони горели от раздавленных волдырей, но они на это не обращали внимания. Перед ними все отчетливее и ярче вспыхивали на берегу ракеты, взлетали в небо длинные очереди трассирующих пуль, над самой водой горело высокое пламя.

И именно тут их настигла нежданная беда. Над морем начался рассвет, а до берега оставалось еще несколько миль хода. Вот какая тут была короткая ночь, чтоб ей никогда не повториться. Три часа, не больше, стояла темнота.

— А чтоб тебе добра не было, — глухо выругался Фрол.

— Назад, — скомандовал Павло. — Скоро совсем станет светло, немцы нас увидят и начнут обстрел...

И шлюпка повернула опять в море. И снова песня звенела в сердце. Тяжелая, жгучая:


Плещут холодные волны...


На носу тихо стонал Званцев, время от времени прижимая к горячим губам опустевшую флягу. Дремал над бортом Прокоп, обхватив руками раненую ногу. Под носом шлюпки опять плескалась волна, признак того, что шлюпка не стоит на месте, а уходит все дальше от ненавистного теперь берега. Еще так недавно этот берег был желанным для каждого из них, а сейчас они боялись его.

— Четвертое июля. Четвертое, — выдавил из себя Павло и горько подумал: «Скоро в Сухой Калине праздник Петра и Павла. Мать опять пирогов напечет, ведь в этот праздник я родился, и имя поэтому дали мне Павло. Пироги! А из чего она их испечет? Наверное, фашисты всю муку вытрясли, до последней пылинки. Ох, мама, мама, и опять я не приехал на эти пироги. А обещал...»

Солнце взошло из-за моря, огненное и раскаленное, словно его выкатили из горна для того, чтобы оно снова целый день жгло обессилевших от жажды и голода людей.

— Нет, это каторга, — не выдержал Фрол.

— Суши весла, — приказал Павло. — Теперь они и снарядом не достанут. На-ка, выкуси...

— Так-то оно так, а дальше как? — спросил Фрол.

— Буди команду.

— Подъем! — затрубил грубым, простуженным голосом Каблуков.

— А я не сплю, — тряхнул головой Прокоп, — Я все слышу...

Громкий гомон, стук весел о банки разбудили Алексея Званцева, и он удивленно осмотрелся вокруг, словно не понимая, что с ним произошло этой ночью и где он оказался. Наверное, капитану снился какой-то удивительный сон, потому что он со страхом взглянул на море и, припомнив вчерашний день, с ненавистью бросил в сторону:

— Опять море! Будь ты проклято!

— Не проклинай! — накинулся на Званцева матрос Журба. — Оно же тебя на свете держит, а ты проклинаешь. Где твоя совесть?

— Не могу больше. Ох, не могу! — застонал Званцев. — Ленинград мне только что снился. Суворовский проспект и Летний сад. Иду по саду, а вокруг белая ночь сияет. Моряки с девушками целуются... А вы разбудили...

Прокоп хотел ему что-то ответить, но Заброда цыкнул на него, и матрос замолчал.

— Не вспоминай, Алеша, — сказал Павло. — Теперь в Ленинграде не лучше, чем нам было в Севастополе. А видишь, стоит, не сдается Ленинград... Готовься, будем перевязку делать.

— Да я не про этот Ленинград, а про тот, что до войны был, — вздохнул Званцев.

— Не надо. Зачем бередить рану? — успокаивал его Заброда, разматывая еще мокрые от ночной влаги бинты.

— Разве это рана? Белая ночь и Летний сад. Целуются моряки. Меня мама дома ждет. Я иду с выпускного вечера в училище! Уже лейтенант. Поеду в Севастополь на место первой службы... Разве это рана?

— Воспоминание о доме и все такое прочее размагничивает. Навевает тоску, а потом и пессимизм, — тихо, чтобы те двое не слышали, сказал Заброда. — Не надо тревожить старое...

Хотел напомнить Званцеву, что он боец, но, взглянув на его рану, промолчал. Какой из него боец? Павло свернул грязные, окровавленные бинты, промыл рану морской водой, приложил к ней слегка смоченные в той же воде тампоны, перевязал Званцева стерильными, но — увы! — последними бинтами. Пока сделал все это, очень устал, устал сильнее, чем после операционного дня во время боя. С чего бы так? Да ведь это же голод дает себя знать. И жажда.

Уложив Алексея на носу шлюпки, Павло присел рядом с ним, опустив голову на руки. Перед глазами поплыли мутные круги, сверкали ослепительные искры, тело сразу обмякло и заныло, словно по нему проехала телега. А вдобавок раздражал Фрол Каблуков. Его голос, надтреснутый и скрипучий, несется словно из-под воды:

— Эй, капитан! Ты чего загрустил? Командуй дальше...

И врач очнулся и покорился этому голосу, быстро застегнул пуговицы на вороте и, вдохнув полной грудью пьянящий солоноватый воздух, твердо сказал;

— Слушай мою команду! Всем отдыхать. Беречь силы. Целый день лежать. Не двигаться, не разговаривать. До вечера мы должны быть здоровыми, чтобы опять пойти к берегу. На Балаклаву. Ясно?

— Ясно, — ответил за всех матрос Журба.

— Развязывай ногу, — приказал Заброда и принялся массажировать ему ступню.

Опухоль немного спала, но на месте зашитой раны сохранялась краснота, и нога горела огнем. Павло приказал матросу положить ее на костыль, чтоб прогревалась на солнце.

Фрол опять заволновался:

— А где же лежать, капитан?

— Сейчас покажу, — проговорил Павло и перешел к нему на корму. Положил поперек шлюпки на оба борта винтовку, привязал к ней плащ-палатку и прикрепил другим концом к корме. Получилось нечто похожее на полотняную люльку. В таких люльках, если нет ивовых, качают детей на Слобожанщине. Удивившись собственной изобретательности, он весело крикнул:

— Ложись, инженер, да не кашляй больше! И пришвартуй ее покрепче, чтобы не оторвалась. Я на живую нитку сделал, чтобы показать тебе конструкцию.

— А как ты узнал, что я инженер? — спросил Каблуков.

— Догадываюсь и род войск вижу. Инженер-автодорожник...

— Правда. Институт окончил. Диплом лежит в противогазе... Ты молодец, капитан. А сам как устроишься отдыхать?..

— Я возле раненого примощусь. А ты ложись вдвоем с матросом.

— Постой-ка. Я тебе плащ-палатку дам, — сказал Каблуков и полез под корму, стал там рыться возле противогаза с казенными деньгами.

— А может, там и сухари завалялись? — язвительно заметил Заброда, ведь ночью про эту палатку усатый и словом не обмолвился.

— А ты не издевайся, браток, — огрызнулся Фрол. — Чего нету, того нету. А палатку возьми. Завалялась...

Павло выхватил у него из рук палатку, перешел на нос и устроил Званцеву и себе такую же люльку, укрепив поперек шлюпки дубовый поручень, которым греб Прокоп. Положил в люльку Званцева, а сам присел возле него, задумался. Нет, не задумался, а словно провалился в тяжелое забытье.

А солнце пекло, слепило глаза. От однообразного покачивания на волне тошнило. Берег был далеко и только чуть-чуть виднелся в синей дали. Значит, шлюпку не сносило к берегу.

Так прошел весь день до самого вечера. Павлом овладело какое-то полусонное состояние, время от времени он пробуждался в надежде увидеть хотя бы маленькое изменение. Но все было по-прежнему. Солнце и море. Море и солнце. Да еще тяжкая, невыносимая жара. Ни чайки над головой, ни облачка, ни дымка от кораблей. Только гнетущая тишина господствует вокруг, сковывая голову до глухоты.

К вечеру Павло стал будить всех, но они, оказывается, не спали. Услышав о Балаклаве, сразу засуетились. Заброда и Фрол потянулись за дубинками. Прокоп Журба взял рулевое весло. Только Званцев беспомощно развел руками, словно извиняясь, что не может вместе с ними грести.

Быстро и жадно съели последние консервы. Каждый брал по очереди свою долю и передавал банку соседу. Так она и кружилась между ними и мигом опустела. Больше еды не было. Единственная надежда на лес под Балаклавой.

И они поплыли к нему. Их гнали голод и жажда, страх перед морем и неистребимое желание жить. Гребли молча. Только тяжело дышали и стонали от напряжения.

И вот заговорил Павло. Он взглянул на звездное небо и тревожно сказал:

— Братцы, по вспышкам ракет я вижу, что до берега еще далеко. А до рассвета уже близко. Взгляните на небо. Вон уж ковш пошел на запад. Да и заря уж занимается. Смотрите, что же вы как воды в рот набрали? Я не вру, братцы...

Все взглянули на небо и поняли, что рассвет недалек. Он словно летел к ним на неутомимых крыльях. На крыльях света.

— Да, звезды показывают рассвет, — подтвердил матрос Журба. — Наверное, уже четвертый час...

Павло вспомнил о своих карманных часах и выхватил их.

— Сколько? — наклонился к нему матрос.

— Не знаю, стоят. Заведу, как солнце взойдет, — раздраженно бросил Павло и скомандовал: — Назад!

— Почему назад? — так и подскочил Фрол.

— Не доплывем. Ночь коротка. Они заметят нас в море. Разве ты этого не понимаешь, Фрол Акимович?