Суждения доктора не банальны, за ними видна не нахватанность, а мысль, он из тех, про кого говорят: интересный собеседник. Отмечаю это невольно, думая совсем о другом. О том, что он счел нужным мне рассказать и что исключает возможность бесед на посторонние темы.
Рассказ этот не исповедь, а информация, без которой наш разговор вообще не имел бы смысла. Он приехал ко мне специально, по чьей-то рекомендации, в надежде быть понятым и получить деловой совет. И сейчас ему не до Стендаля, хотя по дороге ко мне редкий альбом он все же купил.
Антон упал, даже не вскрикнув, сразу, после первого же удара.
— Странно, — говорит Большаков, — меня всегда считали тщедушным. Я и сам так думал. Оказалось, в определенные моменты рука обретает силу.
И я смотрю на его руки, ухоженные, тонкие, и стараюсь представить себе тот «определенный момент», когда они обрели силу, чтобы убить человека. Не врага — товарища. Пусть счастливого соперника, но все же товарища. И даже друга.
Любовь слепа? Да, пожалуй. Неразделенная, она еще и зорка. Она видит то, что не заметно равнодушному взгляду. Ибо смотрит иначе — напряженно и ревниво. Для всех Лида и Антон были просто приятелями из общей компании. Для Виталия — влюбленными. Он заметил это. Как? Кто знает… Заметил, и все. И понял, что это — всерьез. Он следил за каждым их шагом, ничем не выдавая себя. Зачем? Ясно — зачем: он очень любил Лиду. Больше жизни. Так он мне и сказал: больше жизни. Своей и чужой.
Его считали застенчивым. А он был просто скрытным. Никто не знал, как он страдает. Он научился прятать свои чувства за дежурной улыбкой. За молчанием. За упорством, с каким одолевал пугающие своей толщиной научные труды.
Что было ему делать? Уехать и постараться все забыть? Или выяснить отношения в надежде, что его неземная любовь не останется без ответа? Трудно сказать, как он поступил бы, если бы не слишком преуспел в своей слежке: оказалось, что Лида, от всех таясь, дважды посетила врача.
Поликлиника при больнице была учебной базой того института, где учился Виталий. Узнать секрет не составило никакого труда.
Итак, скоро будет ребенок. Обычно, когда врач сообщал эту новость незамужней девчонке, были слезы, испуг. Но Лида обрадовалась: с отцом ребенка распишется через месяц, так она сказала врачу.
Вот тогда и созрело решение. Оно казалось безумным, Виталий сам не верил, что исполнит его. «Убить, убить», — твердил он себе, но думалось, что это только слова — от бессилия и отчаяния.
Так думалось. А делалось другое: вечерами уходил он «на работу» — изучал путь Антона от читальни домой, присматривался, где меньше пешеходов, где раньше гаснут окна в домах. И еще — заранее украл из дежурки тяжелую мраморную пепельницу, припрятав ее до поры до времени между двумя тюфяками.
— Допустим, вам удалось бы скрыться, — говорю я Большакову. Мне тем легче это допустить, что я знаю определенно: ему удалось. — Допустим. Но была ли гарантия, что Лида потом выйдет замуж за вас?
Опять я вижу пустые, остановившиеся глаза, слегка оживленные снисходительной усмешкой.
— Гарантии не было, был расчет. Избавиться от ребенка уже поздно, а стать, как теперь выражаются, матерью-одиночкой — стыдно. Какой там стыдно — немыслимо: я знал нравы ее среды… Для нее, казалось, после смерти Антона уже не было выхода, а для меня это был единственный шанс: наши интересы совпали. Шанс оказался счастливым.
Счастливым?! Как страшно звучит это слово в рассказе о кровавой истории, искалечившей несколько судеб! И он сам, понимая это, вносит поправку.
— Не счастливым, конечно, просто удачным. Иначе говоря, все вышло именно так, как я рассчитал. Когда Антона не стало, я сказал Лиде, что он доверительно раскрыл мне их тайну, что я знаю все, решительно все. И, ничем не выдав своих чувств, предложил исполнить дружеский долг перед несчастным Антоном, покрыть грех — жениться на ней и признать ребенка своим. Для нее это был тоже единственный шанс. Наверно, если бы я предстал перед нею влюбленным, который воспользовался ее несчастьем, она отказалась бы… А так — могла ли она отказаться?
— Вы, однако, отличный психолог, — заметил я.
— Пустяк… — Он улыбнулся застенчиво, совсем по-детски. — Свойство профессии: любой врач обязан быть психологом. Я знал, что она не любит меня, и не добивался любви. Но когда-то она должна была забыть того, а жизнь — взять свое. Так мы и жили: жена без любви, а муж — с любовью, которую приходилось скрывать. Но Лида была моей, это самое главное… Всему остальному — рано ли, поздно ли — пришел бы свой час.
Оба они окончили институты, только Лиде работать не пришлось. После старшей, Машеньки, родилось еще двое: сын и дочь. А Виталий бурно делал карьеру: его слава хирурга перешагнула границы родного города, сотни людей стремились, чтобы он облегчил их недуги. И он облегчал, получая в ответ слова благодарности, взволнованные письма, подарки и цветы. Он действительно был хороший хирург и хороший психолог. И еще о нем говорили как об очень душевном, счастливом и мужественном человеке.
О мужественном — потому что однажды он спас жизнь не на операционном столе, а в темном переулке, где два хулигана напали на беззащитную женщину и, пытаясь ее ограбить, нанесли ей несколько тяжких ран. Доктор издали услышал крики, не мешкая побежал на помощь. Он дрался, себя не щадя. Избитый, окровавленный, он победил. И даже помог задержать одного из бандитов. В тот вечер Лида, прибежавшая в больницу, где коллеги перевязывали его раны, с необычной, восторженной нежностью прижалась к нему. И поцеловала так, что воспоминание об этом поцелуе жгло его потом всю жизнь.
Потом была война. Он вернулся домой с двумя рядами орденских планок, с нашивками за ранения: ведь иногда приходилось оперировать чуть ли не на передовой. Вернулся человеком, честно исполнившим воинский долг.
Впрочем, дома уже не было — его разрушила война. И матери не было тоже — она умерла. А тут пришло приглашение работать в том институте, где он когда-то начинал свою студенческую жизнь. Возвращаться было боязно, тревожно, но Лида настаивала, да и времени прошло слишком уж много.
— И вы решились?
Он пожимает плечми:
— А что было делать? Лида могла бы что-нибудь заподозрить, возражай я слишком решительно. Да и, сказать по правде, тянуло туда. Какая-то магическая сила, которой нет названия…
Они вернулись в город своей молодости, где все напоминало о прошлом, где каждый куст казался сыщиком, а каждый звонок — звонком оттуда. Так прошло еще одиннадцать лет семейной идиллии. Уже поседела голова, и появился внук — внук Антона и Лиды, которого он встречал на пороге родильного дома со слезами на глазах. Никто не знал, что это были за слезы…
Как-то поздней осенью он поехал с Лидой на Кавказ: все дети уже выросли, даже Алена, самая младшая, кончала школу. Она-то и натворила беду. Искала какую-то затерявшуюся книгу и в куче рухляди на антресолях нашла маленький сверточек, запрятанный в укромном углу.
Это было кольцо — слегка почерневшая медяшка, вполне пригодная, однако, для того, чтобы показаться золотом несведущей девочке. И она надела его, это кольцо, шутки ради на школьный вечер, ожидая вопроса («Оно что — обручальное?») и заранее приготовив ответ: «Понимай, как хочешь». Вот было бы смеху…
Но смеха не получилось. Директором школы был однокашник ее родителей, в далекие годы их юности он учился вместе с Антоном и Лидой. Строгий педагог, воспитанный в старых советских нравах, он терпеть не мог побрякушек, которыми стали теперь щеголять иные его ученицы. И, заметив у Алены кольцо, подозвал — для внушения.
Двадцать шесть лет не стерли из его памяти воспоминания о перстне Антона. О перстне, который тогда искали и не нашли.
Той же ночью он отнес его в прокуратуру…
— Как же это вы оплошали? — спрашиваю я Большакова. — Все вроде бы предусмотрели, и вот, пожалуйста… Перстень-то, на что он вам сдался?
Большаков молчит. Долго молчит.
— Там была карточка Лиды, — тихо ответил он наконец.
Еще не было в помине судебной психологии как науки, а наблюдательные люди уже заметили, что убийцы не только жестоки, но подчас и сентиментальны. Передо мной сидел один из них — ничем вроде бы не примечательный экземпляр, многократно исследованный и описанный в специальной литературе. Но когда он заплакал от умиления, вспоминая, как, рискуя попасться, задержался возле своей бездыханной жертвы, чтобы сорвать этот перстень, и как потом пронес его через годы, как прятал от жены, детей и знакомых, — честное слово, я почувствовал холодок на спине…
Конечно, это чистая случайность — то, что Алена наткнулась на кольцо и что директор школы узнал его. Но, как известно, в каждой случайности проявляется закономерность: истина неизбежно раскрывается и правда в конце концов окончательно торжествует. На том и должно стоять правосудие. Но стоит не всегда. Далеко не всегда. С каждым годом все меньше и меньше. Потому в неизбежность раскрытия истины никто больше не верит. И я ни за что не поверил бы, если бы сам Большаков, жертва этого торжества, не сидел предо мною, живой, во плоти, и не вел безучастно свой жуткий рассказ.
Итак, преступление раскрыто — не имеет значения, что по чистой случайности. И что заслуги в том следствия нет никакой. Все же раскрыто.
Раскрыто… А дальше? Со времени убийства прошло двадцать шесть лет. Формально они не помеха, чтобы убийцу постигла кара: таков закон, существовавший в то время. А вот нужно ли его карать — вопрос, на который не так-то легко ответить.
Судить пришлось уже не того, кто тогда убивал, — совсем другого. Человека иной судьбы. Имевшего биографию, от которой не отмахнуться. Послужной список, говоривший сам за себя. Уже наказанного по сути — унизительной, лживой жизнью, вечным страхом перед разоблачением, не имевшего, вероятно, за все это время ни одного спокойного часа. Ни день, ни год, ни десять лет тюрьмы реального смысла уже не имели, а казнить его по закону было нельзя. Да никто и не стал бы… Оставалась пустая формал