Плешь Ильича и др. рассказы адвоката — страница 34 из 73

Нарушений балансировки (убейте меня, если я знаю, что это такое), динамических деформаций (звучит красиво, но непонятно), а тем паче страха высоты и прочего медики у Саранцева не обнаружили. И психических отклонений — тоже. Вроде бы для нормального человека достаточно странен тот способ, которым Саранцев решился проникнуть в чужое жилье. Экспертиза, однако, признала: никаких отклонений в психике. Разве что малоконтактен. Не желает говорить о своем деле. Но это вовсе не отклонение. Скорее наоборот: осознал то, что сделал, говорить о своем позоре стыдится.

Да и странности, если подумать, нет никакой. Не с наших позиций, конечно — с позиций преступника. Разве воры не лазают через окно? И разве только первый этаж подвластен их отважным набегам? Уголовная хроника полна такими историями. Никого они не удивляют. Возмущают — да. Но не удивляют.


Защита Саранцева была поручена мне. Это была именно защита по поручению — обязательная, гарантированная законом. Близких у Саранцева не оказалось — никто не искал для него адвоката, и выбор у нашей коллегии пал на меня, тогда еще совсем молодого и, стало быть, совсем не капризного. По возрасту и по статусу. Деньги за такую работу платили, мягко говоря, символические, охотников обычно не находилось, а привередничать мне еще было совсем не с руки.

Да, по правде говоря, не очень-то и хотелось. Я взялся за поручение с легким сердцем — особых хлопот оно не сулило: преступник сознался, раскаялся, впервые судим, у него отличное прошлое, а преступление не причинило тяжких последствий. Саранцев не мог, конечно, рассчитывать на оправдание, но на снисхождение — безусловно. Доказать это, добиться для него приговора помягче не составляло, пожалуй, большого труда. По крайней мере, так мне казалось.

— Вот и отлично, — вяло произносит Саранцев, когда я знакомлю его с планом защиты. — И, пожалуйста, без подробностей, без длинных речей. Сколько дадут, столько дадут. Я на вас в претензии не буду.

Он-то не будет, ну а я сам?.. У меня еще ни опыта, ни имени, ни того профессионального равнодушия, которое порождает многолетняя рутина. Зато навалом юного честолюбия. Хочется отличиться — хоть как-то. Заявить о себе.

Весь вечер хожу по пустынным улицам, проговаривая свою завтрашнюю речь. Саранцев просит не длинную. Длинной не может и быть. Сказать-то, в сущности, нечего. Эти просьбы о снисхождении — адвокатский конек, опыстылевшая банальность!.. Они ведь лежат на поверхности. Доступны любому. Большого ума не надо, чтобы их изложить. Характеристику раздобыл не я: ее приобщил к делу следователь, нарочито подчеркнув все доброе, что сказано там о подсудимом.

Дело и вправду простейшее, только вот роли в нем мне не оставлено никакой.


Ноги сами приводят меня в этот двор. Тот самый, в глубине которого укромно стоит злополучный дом о четырех этажах. Уютный московский дворик, точно сошедший с картины Поленова. Благодатный оазис среди городского шума и суеты.

Конец сентября, но почти по-летнему было тепло, заходящее солнце просвечивало через желтеющую, но все еще густую листву. В его лучах, отливая глянцем ладно пригнанных друг к другу латунных колен, броско выделялась водосточная труба. Не прогнившая, не превратившаяся в кучу ржавой трухи, до которой дотронься — и загремишь, нет, новенькая, словно только что из мастерской. Вполне способная выдержать тяжесть молодого и легкого тела.

И карниз не такой уж и узкий. Даже я, не то что Саранцев, мог бы, наверно, не слишком рискуя, спуститься с крыши по этой трубе и ступить на него.

Дверь на чердачную лестницу оказалась открытой. Я поднялся, свободно проник на чердак, где сушилось чье-то белье, выглянул в крохотное оконце. Солнечные лучи уже не проглядывали через листву, воздух вдруг посерел, но тоскливей не стало. Открывшийся сверху пейзаж располагал к созерцанию и покою. Если он и рождал какие-то ассоциации, то разве что о мирном чаепитии и неторопливой беседе.

Ну, а вдруг этот странный Саранцев все-таки невменяем? — думалось мне в чердачной пыли, над карнизом, который вел к раскрытому настежь окну. Если врачи попросту не разобрались. Как-то не вяжется его преступление с обликом — вынужден пользоваться тогдашней, советской терминологией — передовика производства, шофера первого класса, многолетнего члена месткома. С обликом человека, про которого все говорят, что он порядочен, честен и справедлив.

Но — с другой стороны… Какой же он невменяемый — при всех тех доблестях, которые я только что перечислил? Шофер без единой аварии, многократно испытанный медицинской комиссией, то есть психиатрами прежде всего. Неужели все ошибались? Впрочем, почему бы и нет?..

Водка могла его преобразить — это бесспорно. Особенно — сразу бутылка. Это ж надо решиться: шофер — и бутылка. Не шофер-забулдыга — настоящий шофер. Но допустим, допустим… Если бы после этого Саранцев подрался, отколол неожиданный номер — даже залез бы в карман или угнал чужую машину, я мог бы это как-то понять. Объяснить себе самому, что его побудило так поступить.

Но тут я просто теряюсь. Отказываюсь понять. Ночью, в ливень лезть на крышу незнакомого дома? Случайно приехать с другого конца Москвы? Из тысяч и тысяч домов облюбовать именно этот? Спускаться по скользкой трубе, рискуя свалиться и сломать себе шею? Потом балансировать на узком карнизе, не имея конкретной цели, не зная, останется ли открытым окно, которое он присмотрел еще на земле, что ждет его в комнате, удастся ли и как именно, — опять по карнизу или все-таки через дверь — выбраться назад?..

И еще такой очень важный вопрос: почему он напился? Что заставило этого трезвенника (из производственной характеристики: «За одиннадцать лет работы в автопарке Саранцев никогда не замечался употребляющим алкоголь») выпить сразу пол-литра? Да и где, интересно, он их пил?

Дома? Опрокинул бутылку наедине с самим собой и — чесать на другой конец города в поисках открытого настежь окна! Просто бред — смешнее нельзя и придумать…

В ресторане? Даже по тем временам это очень сомнительно: целую бутылку одиночному посетителю ставить тогда на стол остерегались, боясь милицейских придирок. Хорошо, допустим и это. Зачем в одиночку он пошел в ресторан? Какое горе залить? Был в компании? Но где они, эти люди, от которых он вдруг отвалился? Напился и — отвалился… Следствие выясняло и это, установив лишь одно: никакой компании привычных друзей у него не было. Если он чем и отличался, то разве что своим «нелюдимством».

Тогда, быть может, он пил в подворотне? Приехал сюда километров за двадцать, выпил и полез на чердак… Тоже смешно. Нет, просто абсурдно! Вот уж, действительно, бред. Концы с концами не сходятся. И вряд ли сойдутся.

Вопросов много. Ответов нет ни на один.

Сплошные загадки.

Процесс начинается в пустом зале — при закрытых дверях. Такие дела всегда слушают при закрытых. Чтобы спокойно и неторопливо, без любопытных глаз, доискаться до истины? Да нет, всего-навсего потому, что на языке закона «обстоятельства» таких дел затрагивают «интимные подробности жизни».

До истины, это вполне очевидно, никто докапываться не будет. Сам Саранцев склонен к этому меньше всего. Он спокойно сидит на скамье подсудимых, ко всему безучастный, и даже не смотрит в ту сторону, где, в гордом своем одиночестве, надменно щурится темноволосая женщина с узким ликом античной красавицы. Сиреневый ажурный платочек лежит у нее на коленях, и этим платочком она то и дело осторожно дотрагивается до своих пламенеющих щек.

— Саранцев, признаете себя виновным?

— Да, признаю.

— Желаете дать показания?

— Я уже все сказал.

— Значит, подтверждаете показания, которые вы дали на следствии?

— Полностью подтверждаю.

— Хотите их чем-нибудь дополнить?

— Нет, не хочу.

Он устало садится, не дожидаясь, когда судья ему разрешит. Мне почему-то хочется встретиться с ним глазами — вот сейчас, непременно сейчас, в эту минуту, сразу после того, как он дал свои показания. Если, конечно, несколько ничего не выражающих реплик можно назвать показаниями. Если их вообще хоть как-то можно назвать. Говорят, телепаты умеют вызвать напряжением воли взгляд того, кому направлен их волевой посыл. Но я, безусловно, не телепат. Воля явно не та: до Саранцева мой посыл не доходит.

Тем временем Кузина уже на трибуне. Повторяет то, что говорила на следствии: слово в слово, как записано в протоколе. Разве это не странно? Показания — не стихи, чтобы их учить наизусть. Для чего она, собственно, их заучила?

Я задаю этот глупый вопрос — судья тут же его снимает.

— Как вы можете, адвокат?! Насмешка над потерпевшей… Во время судебного заседания… Какая бестактность! Суд делает вам замечание с занесением в протокол.

И, действительно, как я могу? Мне вовсе не хочется над нею смеяться. Но в деле слишком уж много загадок. Кто же поможет их устранить? Саранцев явно не хочет. Кузина — и подавно. Может, вопрос, который судья посчитал бестактным, заставит ее разговориться?

Нет, не заставит. Она смотрит на меня серыми, злыми глазами — холодно и надменно.

— Я говорю то, что считаю нужным, — поясняет она, и в этой не слишком вежливой фразе мне чудится какой-то второй, тайный смысл.

И только Саранцев ко всему безучастен. Он вяло слушает, вяло отвечает. Коротко. Односложно. «Да…» «Нет…»

Спешит к приговору.

Ну, зачем, зачем ему так спешить?


На жаргоне юристов свидетели не участвуют в деле, а «по нему проходят». По делу Саранцева «проходят» дворник (тогда еще были дворники!), милиционер (тогда еще — по старинке — их называли постовыми), врач неотложки и двое случайных прохожих, невесть зачем оказавшихся в то утро чуть свет на еще не проснувшихся улицах, — их пригласили тогда понятыми.

Все они лично видели, как Саранцев спал в комнате Кузиной. Да, на кровати. Одетым. Обутым. Окно было распахнуто. И сломан цветочный горшок. Черепки валялись на полу, вместе с комьями земли. Врач Поцелуйко долдонит одно и то же, в сотый раз повторяя, как Кузина «вся дрожала — зуб на зуб не попадал» и как непросто было ему привести ее в чувство… Так он нудно вещает, что судье приходится его оборвать: «Эти подробности для суда значения не имеют».