Плешь Ильича и др. рассказы адвоката — страница 35 из 73

Еще помнят свидетели два перевернутых стула, смятую скатерть. И — пуговицу. Матерчатую крупную пуговицу — «скорее всего от халата», — утверждают свидетели. Она была вырвана яростно, с мясом — лежала посреди комнаты, мозоля глаза. Деталь, которую трудно забыть. А в пакете на судейском столе — он сам, домашний халат, превратившийся в убойной силы улику. На нем, действительно, не хватает верхней пуговицы — именно той, как сказано в заключении экспертизы, которая тем злополучным утром валялась в комнате Кузиной. Так эффектно валялась, что ни один свидетель ее не забыл.

Круг замкнулся. Улики значительны, и они впечатляют.

— Адвокат, вам что-то неясно? — доносится до меня голос судьи. — Есть еще вопросы к свидетелям?

Неясно мне очень многое. Но вопросов к свидетелям у меня нет.

Скорее — к себе самому.

Ливень кончился около часа (справка метеостанции), а Саранцев забрался в окно, когда дождь еще шел (показания Кузиной). К постовому Кузина прибежала без четверти шесть (милицейский рапорт — его подлинник в деле).

И часы, и минуты повторно уточнялись в суде. Ни один из опрошенных эти данные не оспорил. Кузина — в том числе.

Что же делала она все эти пять долгих часов? Сопротивлялась? Бороться с жертвой всю ночь напролет — на это у Саранцева силы хватило. Зато, когда хмель, после долгой борьбы, уже был должен уйти, борец почему-то беспробудно заснул.


Впрочем, возможно и это: просто устал. Все на свете возможно. Если хоть как-то в ладу не со схемой, а с жизнью. С логикой здравого смысла. Отвечает ли этим условиям такой любопытнейший факт: пять часов упорной борьбы — и ничтожный ее результат?!

Пуговица от халата, одна только пуговица, слишком нарочито оказавшаяся у всех на виду…

И ни малейших следов пятичасовой борьбы на самой потерпевшей! На лице, на руках, на теле. Вообще — никаких.

Тогда, может, ее и не было, этой борьбы? Ни пяти часов, ни часа и ни минуты? Если не было, почему Кузина обратилась за помощью с таким опозданием? Что мешало ей крикнуть хотя бы во двор из окна? Ливень кончился в час — ни в два, ни в три, ни в четыре он не мог уже заглушить ее крик. Наконец, в квартире есть телефон. Почему она просто не набрала ноль-два?


Пока я ставлю себе эти вопросы и пытаюсь найти ответ, судебное заседание продолжается.

Ученый эксперт с чертежами в руках авторитетно доказывает, что путь, пройденный Саранцевым от крыши до окна, «технически не невозможен». Этот варварский канцелярит никому, похоже, не кажется диким. Даже мне, пересмешнику. Впрочем, мне уже сделано предупреждение: любая новая шуточка может дорого обойтись.

— Адвокат, у вас есть возражения? — Судья предельно корректен и ни в чем, абсолютно ни в чем не ущемляет защиту.

— Возражений нет.

— Вопросы?..

Вопросов нет тоже.

Судья удовлетворенно кивает: ему явно нравится такая мирная атмосфера. Благожелательность, вежливость, такт…

Еще один эксперт на трибуне. Он приводит десятки примеров, когда совершенно пьяные люди сохраняли равновесие, двигаясь по неустойчивой, узкой доске.

— Адвокат, у вас есть возражения?

Нет у меня никаких возражений! Бог с ними, с другими примерами. Нам они не указ. Нам важен Саранцев, его путь по карнизу — к спящей женщине, которую он раньше не видел, не знал.

Кто она, в сущности, эта Кузина? Из дела известно о ней так мало… Почти ничего. Ей двадцать семь, у нее диплом инженера-мелиоратора, но по специальности она никогда не работала. И не работает. Она вообще нигде не работает. У нее в этом нет ни малейшей нужды. Так она и сказала — с неожиданным и ничем не оправданным вызовом, отвечая на мой совершенно невинный, без подвоха, вопрос.

— У меня в этом нет ни малейшей нужды.

— Адвокат! — Судья на посту, и он бдит. — Вам ведь уже было сделано замечание. Не забудьте, пожалуйста: мы не рассматриваем дело Кузиной. Слушается дело по обвинению гражданина Саранцева. Прошу вас держаться в рамках процесса.

— Буду держаться. — Это — судье. И сразу же — Кузиной: — Почему у вас нет надобности работать?

Строго говоря, вопрос действительно не по существу. Но кто знает в точности наперед, что окажется важным для уголовного дела?

Ей нельзя отказать ни в находчивости, ни в остроумии.

— Боюсь, вы еще не были замужем, — спокойно, ничуть не тушуясь, отвечает она. — У жены хватает хлопот на полный рабочий день. Даже если — я предвижу ваш следующий возможный вопрос… Даже если у нее нет детей.

Молодец! Превосходно держится и за словом в карман не лезет.

Да, я знаю, что детей у нее нет. Знаю и то, что она замужем. Но — за кем? Мне начинает казаться, что это имеет значение. Почему и какое, — я пока что не знаю. Но — имеет! Я уже убежден, что имеет.

Кто он — Кузиной муж? Какие у них отношения? Почему его не допросили? Куда ушел он в ту ночь? Как случилось, что Саранцеву так неслыханно повезло: забрался в квартиру, где не оказалось мужчины? Где вообще никого не было, кроме остроумной и находчивой жертвы?


Все эти вопросы я задаю в своей речи. Только вопросы, потому что ответов на них у меня нет. Но если есть вопросы и если они для дела существенны, без ответов нельзя вынести обвинительный приговор. Только этого я и хочу — подождать с приговором, провести новое следствие, устранить те пробелы, что слишком зияют в ладно скроенном деле. Ведь там, где пробел, возможна ошибка. А ошибка в суде очень дорого стоит. Так дорого, что цену лучше не называть.

Кузина демонстративно уходит из зала. Вдруг встает и — уходит. Кроме нее, в зале нет никого. Наверно, поэтому ее уход особенно впечатляет. Он настолько эффектен и, если хотите, даже красив, что я… Я постыдно немею. Замолкаю на полуслове и смотрю ей вослед.

Саранцев еще ниже опускает голову и совсем скрывается за барьером. Прокурор недоуменно пожимает плечами. И только судья всегда на посту.

— Адвокат, почему вы замолчали? Ну, вышел человек — дело хозяйское. Чего это вы растерялись?

— Мне нечего терять, — бормочу я совсем невпопад.

Игра слов неожиданно обретает двойной смысл. Ведь мне действительно нечего терять — что бы я ни сказал, хуже Саранцеву все равно не будет.

— У вас еще надолго? — судья нетерпеливо глядит на часы.

— У меня все, — окончательно сдаюсь я, сознавая, что дальнейшая речь уже ни к чему. Она кончается не точкой и даже не вопросительным знаком, а каким-то беспомощным многоточием. Я ли в этом повинен? Или кто-то другой?

— Саранцев, что вы скажете в последнем слове?

— Ничего, — хмуро произносит Саранцев и садится еще до того, как судья разрешает ему это сделать.

— Как? Совсем ничего? — Даже видавший виды судья, весьма довольный, что дело катится по наезженной колее и никто не пытается скольжению помешать, даже он, мне кажется, немного растерян. — Вы что, отказываетесь от последнего слова? Может, просьбы какие к суду… Ну там, не наказывать слишком сурово… Или что-нибудь в этом роде… — подсказывает он Саранцеву привычные блоки «последних слов». — Есть у вас просьбы?

— Просьб нет, — небрежно бросает Саранцев, не утруждая себя даже слабым движением, чтобы привстать.


«Семь лет», — оглашается приговор, и Саранцев согласно кивает: хорошо, пусть будет семь. Что он хочет сказать этим кивком? Что — хорошо, все-таки не «червонец»?

— Осужденный, приговор вам понятен?

Этот вопрос положено задавать каждому осужденному после оглашения приговора: таков закон. Зачем? Что может быть в приговоре неясного? Какой недоумок не отличит трех лет от восьми? В этом зале, по крайней мере, таковых заведомо нет.

— Понятен… — Во взгляде тоска и полнейшее безразличие. — Вполне.

Нет, определенно, тут что-то не так. Не может нормальный человек, случайно попавший в такой переплет, покорно принять приговор, который ломает жизнь. Даже если действительно виноват. Самоубийца он, что ли? Но ведь до всей этой истории его знали иным. Весельчак, заводила, рубаха-парень, скорей ловелас, чем аскет, собиратель джазовых записей, любитель компаний, спортсмен и даже немножко лихач — с чего это вдруг он записался в святые?

Утром — звонок из тюрьмы: Саранцев просит о встрече со своим адвокатом.

Надо пойти, таков порядок, но я взбунтовался. Что он мне голову морочит, в самом-то деле?! Докопаюсь до истины, вот тогда и пойду. В моем распоряжении еще неделя — таков законный срок обжалования приговора. За эту неделю мне надо узнать много важных вещей.

И я их узнал.


— Вы хотели мне что-то сказать? — спрашиваю Саранцева, придя к нему на свидание в последний день кассационного срока.

— Да, хотел… — Его голос тревожен. — Вы подали жалобу?

— Нет, еще не подал.

— И не подавайте.

— Это почему же?

— Не подавайте, и все! В конце концов, вы меня защищаете, а не себя. Так что решаю я.

Он всерьез думал, что может мною повелевать. Что я призван служить не истине, не правосудию, а лично ему.

— Вы могли, — говорю, — отказаться от моих услуг. Но не отказались. И теперь мне придется до конца исполнить свой долг.

Слушаю себя, сгорая от стыда: надо же, потянуло на звонкую демагогию! На патетику, над которой сам же смеюсь. Да притом не в торжественной обстановке, не на трибуне, а при общении с человеком, который, как бы ни пыжился, несомненно страдает. Которому просто не с кем еще отвести душу. При котором я что-то вроде духовника.

— Да, да, — вбиваю в него эту мысль. — Буду вас защищать, воюя с вами самим.

— То есть… Как?..

Похоже, к такому повороту он психологически не подготовлен. Бормочет растерянно:

— Кто дал вам право со мной воевать?

— Закон! Закон! — торжествую я, не в силах избавиться от митингового тона.

И кладу перед Саранцевым сложенный вдвое листок. Пришлось, действительно, попотеть, чтобы стать его обладателем.

Еще во время процесса я твердо решил: не отступлюсь, пока не дознаюсь, чем занимается Кузиной муж и почему в ту ночь его не было дома. Общаться с потерпевшей я не мог, тогдашними правилами, унижавшими адвоката и сковывавшими его по рукам и ногам, это решительно запрещалось. Да и не было бы запрета — вступать со мною в контакт она бы не захотела. Хоть в чем-нибудь помогать — тем более. Был путь и прямее: позвонить домой самому Кузину и вызвать его на разговор. Позвонить, конечно, я мог, но чувствовал: разговаривать со мной он не станет. И будет по-своему прав. Надо искать обходные пути… Какая удача: обходным оказался как раз самый прямой.