До начала партийной карьеры он весьма преуспел по своей прямой специальности, дважды оказавшись на солидном посту в военной прокуратуре пребывавших в Германии советских оккупационных войск. Конечно, в ту пору, когда случились события, о которых пойдет рассказ, гигантская армия, там расположенная, уже не считалась оккупационной, по крайней мере формально, а имела, если не ошибаюсь, статус какой-то «Западной группы войск», охранявшей от супостатов братскую социалистическую страну, да и вообще безопасность всего, исключительно братского, разумеется, соцлагеря. Но она все равно оставалась оккупационной по сути, и мне не хочется следовать громоздкости и лукавству советских формулировок, поскольку вообще не о том речь.
Итак, он был уже бывшим прокурором, бывшим функционером из высшего партийного звена, он вообще, по его же признанию, был полностью бывшим, хотя никто не лишил его партбилета, и пенсию ему отрядили не рядовую, а персональную, с множеством иных сохраненных за ним благ, значивших в ту пору даже больше, чем деньги: пайки в спецбуфете, лечение в спецполиклинике, отдых в спецсанатории и много еще других всевозможных спец… Даже на воинское звание, в котором он покинул армейские ряды, — полковник юстиции, — тоже не посягнули, как и на несколько орденов, неизвестно (мне — не известно) за что полученных. Просто вызвали к заведующему отделом ЦК (по советской иерархии, уже всеми, по счастью, забытой, — должность выше министра), и тот сказал в привычно спокойной и потому не допускавшей дискуссий манере: «Вы, конечно, сами понимаете, Иван Павлович, что с таким пятнышком в биографии…»
Он настолько хорошо понимал это, что явился по вызову с заранее написанным прошением об отставке. Или — на корректном партийном жаргоне: об увольнении по собственному желанию в связи с выходом на пенсию. Выслуга лет ему это уже позволяла, хотя пенсионеру было всего-навсего сорок девять. Он раскрыл папку, извлек оттуда свое прошение, и пока бумага еще совершала путь от папки до начальственного стола, тот, кто выше министра, успел вооружиться импортной ручкой с золотым, конечно, пером, чтобы тут же, не теряя времени, наложить на ней свою резолюцию.
И вот бывший ответственный товарищ, но не бывший юрист, оказался в незавидной роли клиента юридической консультации — в каморке с фанерными перегородками, служившей сменным кабинетиком для бесед адвокатов и их посетителей, где сам адвокат худо-бедно еще мог расположиться за миниатюрным столом, зато собеседнику приходилось сидеть бочком, а документы, которые он принес, держать на коленях. Но это Королькова, по-моему, не очень тревожило: потрясение его было столь велико, он был настолько подавлен, что (так мне казалось) находился в отключке и даже на простейшие мои вопросы зачастую отвечал невпопад.
Его сын, почти семнадцати лет, обвинялся в убийстве своего школьного учителя, так что словечко «невероятно», которым он все время комментировал свой рассказ, казалось к случаю вполне подходящим.
Убит был не просто учитель, а учитель особый: Леонтий Ильич Семейко преподавал в школе военное дело. По давно заведенной традиции он в учительском и ученическом коллективе звался военруком. Его труп нашли в школьном тире — с пулевым ранением в затылке: так выглядели обычно черепа казненных, которые стали к тому времени находить в сровненных с землей безымянных расстрельных ямах, — такие кадры раз-другой промелькнули по телевидению, хотя уже близилось низвержение Хрущева, а с ним и конец так называемой лагерной темы и чуть-чуть приоткрывшейся полуправды о великом терроре. Тогда она была пока что в ходу, и, под свежим впечатлением от этих, еще не приевшихся кадров про смерть военрука сразу же в школе заговорили как про настигший его расстрел. За что и кем совершенный — какое-то, казавшееся слишком долгим время это оставалось загадкой.
Первая версия выглядела наиболее вероятной: убийство — грабителем скорее всего, — чтобы завладеть оружием, которое можно было бы потом использовать для грабежей. Но версия эта быстро скончалась: все до одной учебные винтовки, которыми был укомплектован тир, оказались на месте, да и послужить неведомому грабителю они никак не могли. Выстрел же, это сразу установили эксперты, был «произведен из пистолета системы «Дрейзе» (так это отмечено в акте, с точным указанием размера пулевого отверстия), притом пулей нестандартного образца, но орудие убийства обнаружено в тире не было. Жена убитого сообщила, что никаким револьвером-пистолетом муж не обладал, стало быть и отбирать у него было нечего. Какими-либо данными, опровергающими это утверждение, следствие не располагало. Таким образом, версия о краже оружия отпала фактически сразу. Как и вообще версия о краже: потертый бумажник с жалкой трешкой так и остался в кармане его пиджака.
Недолго держалась и версия об убийстве из мести или на какой-либо бытовой почве. Мстить было некому и не за что — хотя бы уже потому, что Семейко был нелюдим, друзей и даже близких знакомых вообще не имел, довольствуясь обществом жены, да еще семьи ее брата, жителя Подмосковья, к которому супруги изредка наезжали по праздничным дням. Детей у них не было. Жена преподавала на каких-то курсах французский язык — Семейко не мог понять ее выбора, который сделала она еще до замужества, укорял за нерасчетливость: «Ты занимаешься совсем бесполезным делом. Твой язык никому не нужен. С Францией воевать мы, скорее всего, не будем, — Гулливер с лилипутами не воюет. Так что ни ты, ни твои курсанты как переводчики не пригодятся». Это была его незлобивая, но почему-то частая шутка: о такой детали, не давшей, впрочем, следствию никакой нити, сообщила еще при первом допросе Нина Ниловна Семейко. На вопрос же о том, не допукает ли она, что руку убийцы направила чья-то ревность, Нина Ниловна ответила с достойной иронией по отношению к себе самой, достойной тем более, что ей было совсем не до острот: «Вы делаете мне незаслуженный комплимент».
Подозрение не могло не пасть и на школьный коллектив: потенциальными кандидатами в убийцы стали и учителя, и ученики. Для этого были какие-то — если по правде, то совершенно ничтожные — основания. Даже, в сущности, только одно: в преподавательском коллективе, весьма дружном и, что еще важнее, весьма однородном, Семейко выглядел белой вороной. Ни с кем, буквально ни с кем, у него не нашлось общего языка. Никакого контакта — ни служебного, ни человеческого — ни с одним учителем у него не было. Даже хуже того…
Допрошенная уже на второй день после обнаружения трупа учительница литературы Трунова воссоздала такой, воистину убийственный, портрет покойного военрука: «Он не был педагогом в том смысле, в котором я понимаю это слово. Наша работа — дети, а не гвозди, стенды, макеты. Он упорно лез в передовые, но не делал при этом главного учительского дела, не обучал и не воспитывал. Была поставлена задача охватить всех членством в ДОСААФ (поскольку большинству современных читателей эта аббревиатура, некогда навязшая в зубах, вряд ли известна, придется ее расшифровать: «Всесоюзное добровольное общество содействия армии, авиации и флоту». — А. В.). Охватил. Военно-патриотические конференции, обсуждение соответствующих книг — это и по его, и по нашей части. Поручено — сделал. Провел. То есть провел в каких-то своих бумагах, а не на самом деле, конечно. Подойдет и спросит: «Вы с ребятами будете читать книги по военно-патриотическому воспитанию?» Что тут можно ответить, раз есть установка? А как же, конечно, буду. «Вот и хорошо, говорит, дайте мне названия, я запишу для отчета». Сам он даже об этих книгах никакого понятия не имел, а уж просто о книгах для чтения, не из-под палки, я имею в виду, — тем более. Не пропускал ни одного собрания, но во время самых бурных наших споров сидел молча с газеткой, что-то подчеркивал в ней карандашиком. К детям был глубоко безраличен. Человек ограниченный и скрытный. Речи его на педсоветах раздражали своей глупостью. Любимое изречение: «Если бы не было ДОСААФа, нас уже какой-нибудь враг давно завоевал бы». Был похож на куклу-автомат с заданной, не очень умной к тому же, программой. Мы в восьмом классе изучали «Горе от ума», так я с большим трудом удерживалась от искушения показать детям живого Скалозуба. Правда, он вполне сгодился бы и на Молчалина».
Можно представить себе отношение учителей к своему, хотя бы формально, коллеге, если дается такая уничижительная характеристика жертве, которую только что похоронили! Но вот можно ли представить себе другое: то, что ненависть к нему в коллективе достигла такого накала, чтобы у кого-то поднялась рука для его физического уничтожения? Представлять себе, конечно, можно все, что угодно, но ни малейших улик против кого бы то ни было из школьных учителей следствие не добыло.
Взялись за учеников.
Естественно, прежде всего возникла мысль о тех, к кому военрук был особо придирчив и кто не успевал по его предмету. Поразительно: таких не нашлось! Сколь бы строгим он ни был, с учениками все-таки ладил и двоек не ставил. Возможно, потому, что хотел считаться передовым — это его стремление и отмечала словесник Трунова. Как бы то ни было, но некому, оказалось, мстить и за строгость — лопнул и этот мотив.
Опрошены были все без исключения ученики двух старших классов, они и вывели следствие на финишную прямую. Не «они» даже, а «он» — десятиклассник Куленич. Вывел по чистой случайности, сам того не осознавая. Он рассказывал о том, что большинство соклассников к военруку относились «никак», зная, что без зачета по военной подготовке аттестат не получить и, стало быть, надо просто терпеть постылую «строевую». И что только один ученик, его приятель Ким Корольков, из того же класса, в Семейке (ребята, конечно, склоняли эту смешную фамилию) не чаял души, прилежно записывал все его указания, часто оставался после уроков в «кабинете военподготовки» наедине с военруком.
Объяснял это так: «Люблю слушать рассказы о службе в армии». Ким считал, что у него есть литературный талант и что словоохотливый военрук может дать ему материал для будущих произведений. Ради этого, по словам Куленича, Ким сам напросился в командиры отделения по начальной военной подготовке, и военрук счел достойным только его для столь ответственной работы.