19 января. После каникул Левонтия неделю не было в школе, не знаю почему, и я заскучал. Без него как-то тоскливо. Урок будет только на следующей неделе, но я зашел к нему сегодня в кабинет, он очень обрадовался. Стал спрашивать меня, куда я после школы. Я сказал, что еще не решил, спросил его совета. Он сказал, что нужно выбрать не тот институт, который больше всего по душе, а тот, который дает профессию, особенно необходимую родине для ее борьбы с внешними и внутренними врагами. Я спросил, разве не все профессии нужны родине? Он ответил, что вообще-то нужны, конечно, все, но есть более важные и менее важные для того или другого периода. «Никаких конкретных советов, — сказал Левонтий, — я тебе давать не хочу. Полагаюсь на твой разум и на опыт твоего отца. Но исходить надо из того, что против нас весь капиталистический мир, предстоит борьба не на жизнь, а на смерть, и надо готовить себя к выполнению самых ответственных заданий партии и правительства. Всяким там филозофам (это он так сказал: филозофам) и стихоплетам в современных условиях, где все решают высокие технологии, это не по плечу». А ведь он прав! Он совершенно прав! Как же я об этом не подумал? Еще раз понял, какой мудрый и добрый человек наш Левонтий и насколько его не понимают наши ребята, да и другие учителя, по-моему, тоже. Слушать его доставляет мне огромное удовольствие.
31 января.…После уроков, как теперь уже стало почти что обычаем, зашел к Семейке. Он за что-то драл уши Фонарю, тот, вопреки своим правилам, не базарил. Я вышел — не мешать же воспитательной процедуре! Окажись я свидетелем фонарного унижения, он бы мне этого никогда не простил. Фонарь совсем уж зарвался, дерзит Левонтию в открытую и презирает меня за то, что я вожу с ним дружбу. Я считал Фонаря, и все еще продолжаю считать, умным парнем, но он просто ничего не понимает, а я бессилен хоть что-нибудь ему объяснить. Когда-нибудь он поймет, насколько был не прав. Он считает, дубина, что урок по химии, которая станет его профессией и от которой он совсем офонарел, важнее, чем ходить строем на стадионе. Дубина она и есть дубина.
Когда через полчаса я снова зашел в кабинет, Фонаря уже смыло, а Левонтий страшно обрадовался моему приходу. Сказал, что загадал: если я снова зайду, значит, я настоящий человек, а если нет… Кажется, мой приход поднял его настроение, особенно после того, как я сказал, что цели никакой не имею, просто мне нравится его слушать, о чем бы он ни говорил. Он даже возгордился от такого признания и стал мне рассказывать, как его воспитывали родители: отец — председатель сельсовета и мать — первая комсомолка в своей деревне. Я зачарованно слушал про нещадную борьбу с мироедами-кулаками, как это было опасно и какую волю проявили его родители, мобилизуя односельчан-бедняков на участие в полной ликвидации кулачества как класса. Потом он перешел к рассказу о своей военной биографии, но тут я с тоской посмотрел на часы и понял, что, задержавшись, уже не успею сделать уроки. Левонтий проявил полное понимание и отпустил меня со словами: «Исполнить все заданные уроки первейшая обязанность советского школьника». Кажется, он сказал не «школьника», а «учащегося», но за точность не ручаюсь. Мне очень легко с Левонтием, он умело прочищает мозги, от него я узнаю множество интересных, полезных и даже важных вещей.
10 февраля. Сегодня у меня весь день было прекрасное настроение. Я ждал, когда окончатся уроки, чтобы зайти к Левонтию и сделать ему подарок. Увидев меня, он сразу спросил: «Чего ты сияешь, как медный самовар?» Ну, где он увидел сейчас сияющие медные самовары? Его же родители — бедняки, у них просто не могло быть медных самоваров. Это я про себя подумал, а вслух сказал: «Сегодня исторический день — годовщина гибели Пушкина. Хотелось поговорить с вами о его поэзии». Мой ответ склонил его к долгому размышлению. Наконец, он проникся. «Поэзию великого поэта Александра Сергеевича Пушкина знает весь мир. Это славный сын России. Хорошо, что ты не забываешь такие даты. Я с детства знаю и люблю его стих: «Мой друг, отчизне посвятим души высокие порывы». Я виду не подал, что заметил неточность, и, конечно, подтвердил, что это тоже самое любимое мое стихотворение. «Помни всегда, что завещал Пушкин: отчизне — порывы души», — так напутствовал он меня. Я сказал, что именно это всегда и помню. Мы чуть не обнялись. Семейка — мировой парень. Сбросить бы ему годков тридцать.»
В последующих записях никакого упоминания о военруке нет, оно появляется только в последней, сделанной 21 апреля, за три дня до убийства.
«…Семейка сказал, что завтра он с женой поедет к каким-то своим родственникам, они всегда отмечают вместе день рождения Ленина, поэтому зачет переносится на 27 апреля. Заодно это будет и достойная награда к Первому Мая. «Ты понимаешь, конечно, что ты получишь зачет, но имей в виду, что с твоими способностями ты можешь сделать для страны больше, чем ходить строем и уметь стрелять. Подумай хорошенько, не готовить ли тебе себя к выявлению врагов, которые подняли головы и в любую минуту могут всадить нам нож в спину». Я обещал подумать. Это уже что-то серьезное. Я всегда знал, что Левонтий не бросает слов на ветер. Он раскрылся и помог мне раскрыть глаза. Я очень благодарен этому честному и мужественному человеку. У меня очень хорошее настроение. Я знаю теперь, как надо жить.»
— Прочитали? — спросил меня через день полковник Корольков, явившись на сей раз в военном мундире, украшенном разноцветными планками. — Вы понимаете, что эта тетрадь перевернет с головы на ноги все дело? Если, конечно, мы с вами решимся представить ее суду…
— С каким знаком перевернет? — осторожно попробовал уточнить я, видя, что полковник, прокурор, кандидат и аппаратчик высокого ранга — все в одном лице — не совсем точно представляет, какую бомбу он мне вручил.
— Только с тем, который нам нужен. — Он уже вышел из прежней отключки, к нему вернулись военная четкость и прокурорская деловитость. — Давайте прикинем. Юноша, который до такой степени влюблен в своего учителя и так его уважает, не может, ясное дело, устроить ему розыгрыш с заряженным пистолетом. Из всех его записей вытекает, что их отношения ничего подобного не допускали. Знаю, знаю, — заторопился он, боясь, что я его перебью. — Знаю, что следствие отвергло версию о случайном выстреле и вменило ему преднамеренный. Еще больший абсурд! Скажите, какой нормальный человек, так любовно относясь к своему учителю, пойдет хладнокровно его убивать — невесть за что. Подождите, подождите, — снова заторопился он, видя, что я уже готов ему ответить. — Я не случайно сказал: «нормальный человек». Потому что, если все-таки допустить, что убийство совершено преднамеренно, это означает только одно: вообще или хотя бы в данный момент Ким находился в невменяемом состоянии и отвечать за свои действия не может.
Мне расхотелось с ним дискутировать — я понял, что он ничего не понял, а его самоуверенность исключала возможность диалога. Что делать? — мелькнула мысль. Лучше всего отказаться от защиты, предложив полковнику подыскать другого адвоката. Но психологическая неординарность, даже, пожалуй, и уникальность той ситуации, в которой судьба доверила мне разбираться, не отпускала. Стыдно сказать: думалось не о том, чем может в реальности завершиться судебный процесс (хотя о чем другом должен думать адвокат, принимая на себя защиту подсудимого?), а о том, удастся ли разгадать ту загадку, которая была заключена в этих записях и в выстреле, последовавшем за ними.
— Неужели вы хотите просить о приобщении к делу этой тетради? — Я знал, что наношу удар, и я его нанес. — И какой же образ подсудимого сложится у суда, который прочтет его записи о жизни в ГДР и в Советском Союзе? И как будете выглядеть вы, воспитавший сына, в голове у которого такие мысли?
Мои вопросы его не смутили.
— Я уже человек отпетый. Надо сына вытаскивать. Сознаю: упустил парня. Но в том-то и дело, что под благотворным влиянием товарища Семейко Ким переродился. Это же прямо вытекает из того, что он написал. Да, да, я недоглядел, моя вина, утонул в работе, а школа-то все же направила Кима на путь истинный. Посмотрите, какие замечательные мысли он здесь высказывает. — Корольков сразу нашел полюбившиеся ему места, хотя никаких пометок в тетради не было. — Вот, например: «Строевая подготовка это самый интересный у нас предмет, самый важный и необходимый». А об учителе?! «Какой он мудрый и добрый человек!» И ведь это после того, как изложены мысли этого мудрого человека! Достойные мысли…
Лицо его раскраснелось, и звезды на погонах, не говоря уже об орденских ленточках, вдруг заиграли во всей своей первозданной красе.
— Иван Павлович, — робко попробовал я вернуть обремененного ученой степенью прокурора на почву реальности. — Вам не приходит в голову, что все записи Кима, которые привели вас в такой восторг, что они — давайте называть вещи своими словами — откровенное издевательство над военруком и над его мудрыми мыслями? Что это даже не ирония, а злая сатира. Что иначе незачем ему было прятать свою тетрадь от посторонних глаз. И что суд, если мы отдадим эту тетрадку, прочтет их именно так, как прочел я, а вовсе не так, как прочли вы?
Профессиональная выдержка не дала ему выразить в полной мере те чувства, которые вызвал я в нем бестактными своими вопросами.
— Вы заразились нынешней модой читать между строк, — сдержанно произнес он в манере распекающего инструктора ЦК, а не клиента-просителя, пришедшего за помощью к адвокату. — Тогда как надо читать строки. И суд тоже будет читать строки, а не между… Вопрос стоит так: никто не станет без смысла и цели убивать человека, которого уважает и любит.
Значит, одно из двух: или Ким не убивал, или, если все же убил, то был невменяем. Странно, если вы, с вашим опытом, не понимаете таких простых вещей.
Так вот, стало быть, в чем состоял его замысел! Видя, что никакого иного выхода нет, полковник решил упрятать сына в психушку… Мой патрон по адвокатуре, знаменитейший некогда Брауде, и об этом я рассказывал много раз, тоже считал, что больничная палата, какой бы она ни была, единственный выход из безвыходных положений. Брауде безусловно одобрил бы эту тактику. От советского правосудия можно было спастись лишь в сумасшедшем доме. Даже тогда, в шестьдесят третьем, а не только в те времена, когда Илья Давидович витийствовал на адвокатской трибуне, каратель