Плешь Ильича и др. рассказы адвоката — страница 72 из 73

Кое-кого, повторю, озадачит участие антропологов. Между тем последней фразой научного заключения экспертиза как раз им и обязана. Антропологи сопоставили костные разрастания в черепе Бегичева с такими же деформациями в черепах обских остяков — давно вымершей от хронического авитаминоза народности. И обнаружили полное совпадение. В следственном деле — втором и, казалось бы, бесповоротном — появилась последняя страница: постановление о прекращении следствия в связи с тем, что версия о насильственной смерти Н. А. Бегичева не нашла подтверждения.

Конец? Как бы не так! Неугомонный Лисовский снова оспорил выводы следствия. Не подвергая сомнению результаты судебно-медицинской экспертизы, он напомнил, что первые признаки заболевания цингой были замечены у Бегичева еще в начале века. В собственноручных дневниковых записях Бегичева, предшествовавших его смерти, есть много жалоб на болезнь, на все усиливающиеся и тревожащие симптомы цинги.

Чисто логически — формально логически! — Лисовский, конечно, был прав: болеть цингой и умереть от цинги далеко не одно и то же. Известно немало случаев, когда больной умирал от случайного заражения крови, отравления или — еще того дальше — от наводнения, от пожара. В таких случаях действительно между тяжким заболеванием и смертью найти причинную связь нелегко.

Экспертиза, однако — напомню и это — обнаружила такие органические костные деформации, которые свидетельствуют именно о смертельном — смертоносном, если точнее, — характере цинготных повреждений. И тем не менее эти повреждения сами по себе отнюдь не исключают, что, скажем, за сутки до своей неминуемой смерти от цинги Бегичев был убит. Так что заключение экспертизы следует рассматривать лишь в ряду других доказательств, в ряду других доводов «за» или «против».

Попробую выстроить этот ряд, следуя совету Никиты Болотникова приберечь уникальный сюжет для моих адвокатских рассказов. Вот что я бы сказал, выступая на суде по делу Натальченко. Конечно, защитником, — но начал бы прежде всего с тех аргументов, которые, напротив, вполне пригодились бы для прокурорской речи.

«За» легенду прежде всего… сама легенда. Что заставило Манчи Анцыферова сочинить ее с такими деталями, не боясь быть опровергнутым, притом не только спутниками по экспедиции, но и экспертами? Ведь возможность и вероятность эксгумации трупа по горячим следам были весьма велики. В сущности, только нерасторопность ей помешала. Нерасторопность и равнодушие: к памяти незаурядного человека, к земной судьбе «заурядного», десятилетия несшего на себе неподтвержденное, но так и не снятое клеймо убийцы.

Мог ли знать Манчи, что при его жизни тайна так и останется в мерзлом грунте? Что уличить его в неправде следствие не захочет? А если бы все-таки захотело? Ведь он оболгал человека, приписав ему совершение тяжкого злодеяния. То есть, иначе говоря, сам совершил преступление. Не мог ему следователь этого не разъяснить. Обязан был разъяснить — таков закон! А он все равно гнул свое. Вопреки здравому смыслу, вопреки показаниям всех остальных. Почему? Из-за того лишь, что чувствовал себя в артели человеком второго сорта? Что был ущемлен? Но ведь на этих условиях он и был взят в артель. Знал, на что шел. А главное: «ущемлял» его именно Бегичев — руководитель артели. Почему обрушил Манчи свой гнев на Натальченко? Чем так смертельно задел его счетовод, что Манчи был готов на столь страшный поклеп?

Эта психологическая загадка сама по себе улика. К ней примыкает вторая. Легенды всегда отличаются тем, что имеют множество разночтений. Дополнительные подробности, всяческие «красоты» и «архитектурные излишества» — все это непременные атрибуты расхожей молвы, порожденной бурной фантазией и неистребимой тягой к сенсационной сплетне. «Новости похожи на реки, — утверждает народная мудрость. — Чем дальше они от источника, тем полноводней». Почему же тогда новость о гибели Бегичева «полноводней» не стала? Не обогатилась ни вариантами, ни красочными деталями? Уж такая-то новость непременно обрастает всевозможными ответвлениями, затемняя истину, мешая пробиться к ней беспристрастному историку. Здесь же поражает странное однообразие: все, что нам известно о версии обвинения — от показаний, официально данных следствию, до изустного «фольклора», — является почти точным слепком с первоначального свидетельства Манчи. Криминалисты знают, что такое однообразие требует серьезного к себе отношения, ибо часто оказывается правдой.

Таковы два довода «за». Третьего я, как ни искал, не вижу. Это не значит, что их мало: арифметика тут не в помощь. И все же, если начистоту, — жидковато. Одни лишь умозаключения вместо доказательств — конкретных и достоверных. Зато доводы «против»…

Важнейший — экспертное заключение. Конечно, побои могли и не привести к повреждениям костным. Вдруг они «только» измотали Бегичева, сломили, лишили смертельно больного человека сил спротивляться недугу? Мягкие ткани трупа не сохранились — может быть, следы избиения были как раз на них? Но ведь не только эксперты исключили возможность предъявить заподозренному хотя бы моральное обвинение. Ее исключил и анализ имеющихся улик.

Прежде всего, в их число нельзя включить рассказы Портнягина. Нет никаких, даже косвенных и отдаленных, свидетельств, подтверждающих его пребывание среди артельщиков, — об этом сказано выше. В 1926 году Портнягину было 64 года. Даже 53-летнего Бегичева тогда считали стариком, сомневались, выдержит ли он длительное испытание зимовкой. Все его товарищи были на 18–20 лет моложе. Зачем Бегичеву нужен был человек, который стал бы обузой артели, когда в «Белый медведь» просилось столько молодых эвенков и долган? Никаких сведений о Портнягине нет и в первом следственном деле. В ходе второго следствия обнаружилось, что Портнягин, как и Манчи, в конце двадцатых годов жил в Усть-Аваме. Вероятней всего, он воспроизвел рассказы Манчи, приписав себе, по стариковскому тщеславию, печальную честь быть последним живым очевидцем гибели легендарного боцмана. Так что с Портнягиным, как говорится, все ясно.

Не забудем, что Натальченко с самого начала добивался эксгумации трупа Бегичева. Он прекрасно понимал, что в условиях вечной мерзлоты один, даже два года не могут уничтожить следы побоев. И уж конечно, не был уверен в том, что следствие опустит руки перед трудностями путешествия к устью Пясины. На что же тогда он рассчитывал? Вообще перед лицом нависшего над ним подозрения Натальченко вел себя в высшей степени нерасчетливо. Поразительно неразумно. Словно очень старался поддержать легенду, создать против себя как можно больше улик. Увез из Дудинки Анисью Георгиевну — сразу. Женился — сразу. Оформил дом на свое имя — тоже сразу, без проволочек. Зачем он так спешил? Зачем вызывал огонь на себя, демонстрируя свой интерес и даже корысть?

Все зависит от точки отсчета. От того, какими глазами смотреть. Женой Натальченко стала вовсе не юная беззаботная женщина — измученная невзгодами и свалившейся на нее бедой 38-летняя мать шестерых детей. Старше по возрасту, кстати сказать, чем он сам. Быть может, женитьбу Василия Михайловича, вызвавшую столько кривотолков и сплетен, правильнее всего назвать подвигом? Разве это не подвиг — взять на себя столь тяжкую ношу, поставить на ноги многочисленное чужое потомство?

Ну, а корысть… Уже к моменту женитьбы семья покойного боцмана была полностью разорена. Дудинские кооператоры предъявили огромный счет на оплату долгов — за выданный и невозвращенный аванс, за снасти, одежду, продукты. В погашение этих долгов ушли все сбережения, все шкурки песцов, которые привез Василий Михайлович, — и доля Бегичева, и доля его самого. Переведенные Норвегией, после многолетних проволочек, деньги за участие Бегичева в розыске Тессема и Кнутсена вдове не выдали: их тоже засчитали в долги! Оставался дом: для обеспечения своего иска кооперация могла наложить на него арест. Спешно его продав и купив в Енисейске дом на свое имя, Натальченко спас семью от полного разорения.

Теперь, спустя восемь десятилетий, мы можем взглянуть на ту романтическую трагедию более трезво. Не предполагая, а зная… Зная, что он — с клеймом убийцы, а она — с клеймом его невольной сообщницы прожили вместе долгую-долгую жизнь, до глубокой старости, не изменив друг другу и памяти Бегичева. Вырастили детей — родных детей Бегичева и еще своих, общих. И, наверно, мы вправе сказать, что реальный — не на словах, а на деле — долг перед Бегичевым выполнил именно он, Василий Натальченко, взяв целиком на себя заботу о его семье до конца своих дней.

Тогда, быть может, им владело поистине чувство огромной силы, та всепоглощающая любовь, которая не знает преград и которая, ради себя самой, готова на самые тяжкие злодеяния? Тогда, быть может, действительно его не устраивал тайный роман за спиною друга? Не устраивали удобная жизнь под общим кровом, краденая любовь? Быть может, краденой любви он предпочел явную, хотя бы и добытую столь страшной ценой? Быть может, он отверг слишком разумную мысль остаться еще на три года — срок контракта артели «Белый медведь» — в положении «временщика» и предпочел разрубить (не в переносном — в буквальном смысле) этот тугой узел?

Шекспировские страсти бушуют, конечно, не только в литературе — и в жизни тоже. Все, конечно, может быть, но — было ли? Уж коли так, куда проще, отправившись вместе в ледяную пустыню, убрать соперника не столь безрассудно и вызывающе: мало ли есть возможностей для злоумышленника в условиях долгой зимовки?

Вторгаться в чужую личную жизнь, рыться в подробностях сокровенных, глубоко интимных отношений реальных, а не вымышленных героев — занятие не только малопочтенное, но и постыдное. Криминалисту, однако, приходится заниматься и этим. Потому что нередко постижение чувств, движущих поступками людей, как и скрытых от постороннего взора мотивов их поведения, служит ключом к отысканию истины и, значит, в конечном счете — торжеству правосудия. Лишь бы только, проникая через «закрытую дверь», не упиваться могуществом своей власти, сладострастно не ковырять кровоточащие раны, не наносить дополнительной травмы и без того страдающим людям, не выносить на публичное обсуждение то, в чем неловко бывает признаться даже себе самому.