Плевицкая. Между искусством и разведкой — страница 32 из 53

Писатель Иван Сергеевич Шмелев видел эвакуацию Крыма и описал в своем романе "Няня из Москвы". Сам он тогда не уехал — и это было большой ошибкой его, потому что после прихода красных он потерял единственного, обожаемого сына Сережу, инвалида Германской войны, — его расстреляли, как расстреляли всех бывших офицеров, пожелавших остаться в России и служить народу. Шмелев покинул Россию позже, с разрешения сочувствовавшего его трагедии Луначарского. А многие его знакомые эвакуировались из Крыма именно в ноябре 1920 года. По их рассказам и по своим собственным впечатлениям — со стороны — словами безграмотной няни Дарьи он описал то, что там было… Так точно и ярко, как никто другой не смог бы: "На-ро-ду!.. Вся набережная завалена, узлы, корзины, горой навалено, детишки сверху сидят, налужены. Все с бумажками тычутся, офицера с ног сбились, раненых больше, бумаги смотрят, куда-то посылают. А им кричат: "Выехали все, не оставьте нас на погибель!" Офицера уговаривают-кричат: "Всех заберут, еще пароход будет!" А публика не верит, друг дружку давят, офицерики все кричат, в растяжечку так, успокоить бы: "Спокой-ствие! Спокой-ствие! Все уедут, войска не помешает, она на Севастополе садится". Бабочка одна как убивалась, чернобровенькая, с ребеночком… — "Ох, мамочки мои, да иде ж мой-то, мой-то иде ж?". Казака своего разыскивала, а его вчера еще с лазаретом погрузили, а она в городе не была. Ну, взяли. Да много так, растерялись — не сыщутся. <…> Старушка на глазах закачалась — померла, от сердца. Внучек все кричал: "Бабушка, подыми-ись!" Чего только не видали… Уж темно стало, с парохода свет на нас иликтрический пустили, сверху, из фонаря, — так по глазам и стегануло. И еще дальше корабль стоял, и с него пустили, по городу стегануло, на горы, как усы, туда-сюда. А это, говорили, сторожат, оглядывают вокруг, нет ли большевиков. И вдруг церкву нашу и осветили, крестики заблистали, ну чисто днем. Я и заплакала, заплакала-зарыдала… — прощай, моя матушка Россия! Прощайте, святые наши угоднички!.. И нет ее, в темноте сокрылась, — на горы свет ушел".

Остатки русского военного и гражданского флота вряд ли сумели бы вывезти всех, так что беженцам еще относительно повезло, что бывший либеральный политик Петр Бернгардович Струве незадолго до эвакуации белой армии ездил в Париж, где добился от французского президента А. Мильерана сначала признания правительства Врангеля, а затем помощи французского флота при эвакуации гражданского населения. Разумеется, помощь была далеко не бескорыстной и русские заплатили за нее втридорога, но об этом чуть позже…

Сто двадцать шесть больших и малых кораблей отошли от крымских берегов, увозя 145 693 русских, не считая команд, — увозя в полную неизвестность. Никто и нигде не ждал их. Будущего, в сущности, не существовало. А настоящее было ужасно.

Один из участников крымского отступления, Б.Н. Александровский, вспоминал: "Итак, я стою на палубе "Херсона". В памяти остались на всю жизнь те тяжелые, безотрадные и мучительные минуты, когда от моего взора постепенно скрывались в морской дали контуры Крымского полуострова, а на борту "Херсона" я увидел в обстановке неизжитых противоречий людскую кашу из самых разнообразных элементов тогдашнего буржуазного, чиновничьего, военного и интеллигентского общества, постоянно враждовавших между собою и очутившихся теперь у разбитого корыта в одинаковом положении и в одинаковых условиях. Рядом с жандармским полковником сидел на узлах и чемоданах старый земский врач с семьей, которого, может быть, еще вчера этот полковник допрашивал "с пристрастием", в качестве обвиняемого по очередному делу о "потрясении основ". Около есаула Всевеликого войска Донского, еще недавно во главе сотни казаков с нагайками в руках разгонявшего толпу демонстрантов, можно было увидеть в полумраке трюма фигуру недоучившегося "вечного студента", быть может, участника этой демонстрации. Редактор архичерносотенной газетки, еще вчера призывавшей к погромам, пререкался с одесским биржевиком-евреем в битком набитой каюте, где яблоку негде было упасть. Чиновники деникинского Освага, сидя на свернутых в кормовой части палубы корабельных канатах, переругивались с бывшими репортерами эсеровских и меньшевистских газет. А я, представитель младшего поколения дореволюционной московской интеллигенции, сын врача и сам врач, стоял, тесно зажатый в сгрудившейся толпе бывших царских и белых офицеров, то есть той касты, которая во все этапы моей жизни глубоко презиралась мною и всеми моими сверстниками и сотоварищами по происхождению, образованию и воспитанию. <…> Капитаны, штурманы и команды кораблей врангелевского флота едва ли видели когда-либо за всю свою мореходную карьеру переход, подобный тому, который происходил в эти ноябрьские дни в Черном море".

II

Это было поистине кошмарное путешествие.

Половина кораблей была вовсе не приспособлена для перевозки пассажиров. А некоторые корабли из-за повреждений в машинах еще ползли по раскаленной глади моря со скоростью в несколько узлов, то есть почти без скорости, как на приятной морской прогулке… Но ведь это не было приятной прогулкой!

Палубы, каюты, трюмы были забиты людьми, военными и штатскими, обоих полов, всех возрастов, разных национальностей и сословий: как целый срез России со всеми напластованиями. Было эвакуировано: до 15 тысяч казаков, 12 тысяч офицеров, 4–5 тысяч солдат регулярных частей, более 30 тысяч офицеров и чиновников тыловых частей, 10 тысяч юнкеров и до 60 тысяч гражданских лиц, в большинстве своем семей офицеров и чиновников, но были среди них, как писал Иван Сергеевич Шмелев, "и калмыки, и хохлы были, хлеборобы, всякого было звания". Старики, больные, дети, младенцы, беременные, и некоторые в пути рожали — и некоторые в пути рождались! — и много больше умирало. Все — без багажа: брать багаж было нельзя, узлы и чемоданы из рук пассажиров вырывали и швыряли за борт еще в порту.

Среди военных было очень много раненых, среди гражданских — много тифозных больных, бегство пришлось как раз на разгар эпидемии тифа, и многие поднимались на борт, будучи уже зараженными, но не зная о своей болезни. Эпидемия начала было распространяться, но, к счастью, ее задушили в зародыше, временно остановив ВСЕ корабли и переместив больных на один, раненых — еще на два. Таким образом, три корабля были превращены в плавучие лазареты. Среди беженцев оказалось около трехсот врачей и около тысячи медсестер. Благодаря героизму этих людей эпидемия не получила дальнейшего распространения. Но лекарств не было, и больные умирали, умирали и раненые — в основном от заражения крови, вызванного антисанитарией и жарой. Каждый день за борт сбрасывали десятки трупов. Священники, бежавшие вместе со всеми, служили панихиду на палубе.

Но умирали не только от тифа и ран! Убогие запасы продовольствия беженцы съели в первый же день. Воды в перегонных кубах хватило бы едва ли на десятую часть пассажиров, а распределить пытались на всех. Голод и жажда царили на корабле, и страшная теснота, и вонь, и шум, стоны умирающих и вопли детей мешались с руганью и проклятиями в адрес большевиков…

Это был ад. Плавучий ад. Впрочем, нет: это было еще чистилище, но беженцы были уверены, что это именно ад.

За несколько суток пути люди на кораблях дошли до полного безумия. Многим было некуда сесть, и они ехали стоя. Или сидели и спали по очереди, как в тюремной камере. Все были грязны, голодны, терзаемы жаждой, утомлены сверх меры, многих мучили насекомые, бог знает откуда взявшиеся на кораблях и набросившиеся на измученные человеческие тела. То там, то здесь в толпе вспыхивали ссоры, порожденные, как ни странно, вовсе не выяснением, чья теперь очередь присесть, а спорами на политические темы, которые, казалось бы, беженцев в тот момент уже совсем не должны были волновать…

Им еще повезло, что не случилось шторма, которого поврежденные, перегруженные корабли не выдержали бы ни за что! Затонул только миноносец "Живой" — странный контраст между названием и судьбой судна, словно насмешка судьбы…

Плыли несколько суток. Яхта Врангеля "Лукулл" (достойное название!) достигла бухты Золотой Рог гораздо раньше, и он уже пытался договориться с представителями турецких властей, а также с англичанами и французами о том, чтобы беженцев приняли и разместили. Переговоры затягивались… Создавалось ощущение, что не только побежденные в Первой мировой войне турки, но и недавние союзники России — французы и англичане — смакуют поражение некогда могучей русской армии и не торопятся принять решение о помощи. И, когда корабли с беженцами достигли Константинополя, решение еще не было принято и разрешения сойти на берег измученным людям не дали. Не позволили даже перенести в госпитали больных и раненых! Еще несколько дней на адской жаре людей продержали в трюмах и на палубах. Сияло синевой Черное море, лазурью — Мраморное, золотом и бирюзой сияло небо, сверкали на солнце купола мечетей и рогатые полумесяцы… Константинополь был прекрасен и особенно прекрасным казался русским беженцам, жаждавшим наконец сойти на твердую землю и хоть немного отдохнуть перед тем, как задуматься о начале новой своей жизни на чужбине. День за днем ждали они разрешения сойти на землю. А разрешения не было.

Иван Сергеевич Шмелев так это описывал: "У берега и качались. У нас в яме троих закачало, померли. <…> Все приели, стал народ голодать. А сверху сказывали: дух какой на кухнях, говядину все жарют, и котлеты-биштексы, а у матросов французских борщ — ложкой не промешать… и быков подвозят, и барашков, а сыр колесами прямо катят — от духу не устоять. <…> Дозволило начальство подъезжать на лодках. Греки, турки, азияты — всего навезли: и хлеб белый, и колбаска, и… Хлебом манят, сардинками — "пиджак, браслет давай!" А на них сверху глядят, голодные. Часы, портсигары, цепочки… — на веревочках опускали, а им хлебец-другой — вытаскивай. Которые и смеялись, с горя: "Во, рыбу-то заграничную как ловим!" Офицера все шинельки променяли, нечем покрыться стало. Женщины обручальные кольца опускали со слезами. Плюют сверху на иродов, а им с гуся вода, давай только. В два дня весь наш корабль обчистили. Казак один сорвал с