Зато эмигрантские и французские газеты писали, будто Плевицкая едва ли не с детских лет была агентом НКВД и втянула в эту авантюру мужа — мягкого, деликатного, во всем подчиняющегося своей "старшей подруге".
Те немногие, кто достаточно близко знал генерала Скоблина, понимали абсурдность этих обвинений. Он не был мягким. Он никогда никому не подчинялся. И подавно не подчинялся он своей жене. В семье он был властным и даже резким. Мог накричать. Именно по причине того, что она была старше обожаемого "Коленьки" на семь лет, Плевицкая так трепетала перед ним и соглашалась на все, что стоило ему пожелать: она панически боялась быть брошенной. Ведь у нее не было детей. У нее, кроме "Коленьки", вообще никого не было.
Во время суда многие свидетели называли ее "злым гением" генерала Скоблина.
Но она могла быть "злым гением" для него только в том смысле, что действительно живо интересовалась любым его начинанием и поддерживала всегда и во всем, причем поддерживала не только на словах, но и в реальной деятельности. Ее отчаянная, безграничная любовь, ее поддержка и попустительство — вот и все "зло", причиненное ею Николаю Скоблину.
Плевицкая продолжала утверждать, что на большевиков не работала, что муж ее в свои дела не посвящал, и вообще — ничего она не знает, не помнит, не понимает.
Ей очень хотелось жить. Причем жить — на свободе. Она не постеснялась в попытке обмануть Наталью Николаевну Миллер — свою давнюю приятельницу — и что же удивляться, что она лгала французскому суду? Все преступники всегда стараются лгать в суде, чтобы хоть как-то облегчить свою участь. Плевицкая давала какие-то показания, на следующий день меняла их, уверяя, что ее просто не поняли или что она не поняла вопроса. Разыгрывала карту своей "простонародности" и якобы незнания французского языка. И при этом не могла подолгу следить за ходом суда, откровенно скучала, изящно позировала фотографам, кокетливо переговаривалась с охранявшими ее жандармами, в перерывах посылала их за вином и круассанами, а уже через полчаса, стоило судье или кому-то из свидетелей произнести имя ее мужа, Плевицкая билась в великолепной, театральной истерике, или красиво заламывала руки, изящно роняя с плеч котиковую шубку, или вдруг принималась причитать по-бабьи, как причитали на Руси по умершим. Чувствовала ли она тогда, что Скоблина нет в живых? В любом случае, при всей своей любви к Николаю Скоблину, некогда любви жертвенной и покорной, теперь, на суде, его оправдать Плевицкая даже и не пыталась. Она защищала только себя.
И в этом, возможно, была ее ошибка.
В ней не хотели видеть жертву мужских интриг. Если бы она защищала Скоблина, возможно, к ней отнеслись бы милостивее. Французский суд вообще милосердно относится к женщинам, которых на преступление толкнули их мужья. Конечно, Плевицкая это знала, но повела игру грубо и неуклюже.
Ее поведение было изначально неверным.
И не могло не вызвать негатива как со стороны французского суда, так и со стороны присутствующих эмигрантов.
"Вот я сижу в этом зале. — писала Нина Берберова, и слушаю вранье Надежды Плевицкой, жены генерала Скоблина, похитившего председателя Общевоинского союза генерала Миллера. Она одета монашкой, она подпирает щеку кулаком и объясняет переводчику, что "охти мне, трудненько нонче да заприпомнить, что-то говорили об этом деле, только где уж мне, бабе, было понять-то их, образованных, грамотеев".
На самом деле она вполне сносно говорит по-французски, но она играет роль, и адвокат её тоже играет роль, когда старается вызволить ее. А где же сам Скоблин? Говорят, он давно расстрелян в России. И от этого ужас и скука, как два камня, ложатся на меня.
В перерыве бегу вниз, в кафе. Репортер коммунистической газеты уверяет двух молодых адвокаток, что генерала Миллера вообще никто не похищал, что он просто сбежал от старой жены с молодой любовницей. Старый русский журналист повторяет в десятый раз:
— Во что она превратилась, Боже мой! Я помню ее в кокошнике, в сарафане, с бусами. Чаровница!.. "Как полосыньку я жала, золоты снопы вязала"".
Схожими были впечатления и других, менее агрессивно настроенных лиц, присутствовавших на суде, — а в зале присутствовал весь цвет эмиграции: генерал Деникин; писатели Владимир Бурцев, Борис Прянишников и Марк Алданов; и бывший сотрудник советского полпредства в Париже Григорий Беседовский, "старейший невозвращенец", как его называли; и бывший министр юстиции Временного правительства П.Н. Переверзев — на почетном месте за креслами суда, — и многие, многие другие, также сохранившие для нас (в письменном виде) воспоминания, впечатления. Этот громкий, скандальный процесс привлек внимание всех: поклонников таланта Плевицкой, друзей генерала Скоблина, членов РОВСа, просто врагов советской власти, а также тех, кто тайно советской власти сочувствовал и мечтал вернуться. Но больше все-таки было врагов. Плевицкая стояла под перекрестным огнем ненавидящих взглядов. Если бы не барьер, если бы не охрана, ее бы попросту линчевали, так велика была ненависть русской эмиграции к "изменнице". Ненависть, замешанная на давней трепетной любви.
Юлия Финикова: "Какие трепетные воспоминания связаны с этим именем, с этим образом!.. Залитые огнями концертные залы. Блестящие мундиры, декольтированные дамы. Бриллианты, цветы, овации. Государь. Разливается безбрежная, захватывает до слез, кружит до мучительного трепета, до сладостной боли русская народная песня. Широкая, глубокая, простая, правдивая.
Суд присяжных в Париже: за окнами — дождь, проливной, безнадежный. Толпа русских людей. Притихшие, угнетенные — они пришли увидеть эпилог драмы, ранившей их сердца. Пришли узнать правду. Страшную, мучительную.
Все глаза обращены на скамью подсудимых.
Да, это она. Похудевшая, бледная, с выступающими скулами, с запавшими щеками, вся в черном. Туго стянуты черной повязкой темные волосы, руки в черных перчатках смиренно сложены. Поникшая поза, размеренные жесты.
Как не вяжется этот облик с той Плевицкой, которую мы видели на допросах! Там была растрепанная, кричащая, рыдающая, то умоляющая, то кидающаяся из стороны в сторону. Обезумевшая от страха баба.
А тут невольно напрашивается мысль, что этот неожиданный облик, этот "темный лик" женщины-вамп создан опытной актрисой, привыкшей владеть зрительным залом.
Не учла она лишь одного: что рампы с ее огнями нет. Что нарочитость, неискренность, расчет при дневном тусклом свете режут глаз.
Невольно кажется, что она избегает, не смеет смотреть в толпу понятных, близких ей русских людей, что чувствует она их враждебность — свое одиночество. Все против одной! Одна — против всех".
П.Н. Переверзев: "Впечатление она производила скорее неблагоприятное, впечатление холодной решимости защищаться во что бы то ни стало, без всякого волнения и гнева, строго следя за собой, заранее подготовляя эффект своих слов и жестов.
Если все останется до конца в пределах фактов, приведенных в обвинительном акте, то будет ли обвинена или оправдана Н. Плевицкая, мы все равно не узнаем, кто и с какой целью похитил и, по всей вероятности, лишил жизни ген. Миллера.
Собственно говоря, в деле есть только весьма легкие косвенные улики виновности Плевицкой в гибели ген. Миллера; даже это и не улики, а скорее предположения, и предположения сомнительные, которые нельзя толковать непременно во вред обвиняемой. Несомненным остается только желание Плевицкой спасти мужа от преследования судебных властей. Судя по тому, как Плевицкая решилась защищаться, она ничего не раскроет в этом процессе, что могло бы дать хоть малое удовлетворение глубокому чувству гнева и скорби, охватившему при вести о похищении ген. Миллера всех русских".
В коридорах и в буфете во время перерывов заседания суда много говорили о похищении Кутепова, хотя связь между этими двумя похищениями — Кутепова и Миллера — обнаружить не удалось. Но о Кутепове все равно говорили, и иногда казалось, что рядом с Плевицкой на скамье подсудимых незримо и немо присутствуют те неизвестные виновники исчезновения Кутепова.
Плевицкая не только плакала и билась в истериках. Она еще и защищалась. Отчаянно. Яростно. Порой неумело и грубо, но — защищалась.
Председатель суда Дельгорг допрашивал ее очень подробно — и перед аудиторией суда постепенно предстала вся ее жизнь: от деревушки Винниково до Царского Села, от Галлиполи до виллы в Озуар-ля-Феррьер.
Дельгорг называл ее умной, властной женщиной, имеющей неограниченное влияние на мужа. Когда переводчик перевел слова Дельгорга, Надежда Васильевна вдруг усмехнулась грустно и зло:
— Скажите ему спасибо, что сделал меня министром. Но министром я никогда не была. Влияния на мужа не имела.
— Вы ничего не знали о подготовке покушения на генерала Миллера?
— Клянусь, не знала ничего.
— Эксперты установили, что вы и ваш муж жили не по средствам. Значит, деньги поступали к вам из неких тайных источников?
— Никогда счетами не занималась. Считать я толком не умела. Все хозяйственные дела вел муж.
— Вы получали деньги от господина Эйтингтона. Кто он такой? — как-то излишне выразительно, вкрадчиво спросил Дельгорг.
— Очень хороший друг, ученый психиатр, — спокойно ответила Плевицкая. — А его жена — бывшая артистка Московского Художественного театра.
— Вы были в интимных отношениях с Эйтингтоном? — спросил Дельгорг уже напрямую.
Плевицкая вздрогнула, вспыхнула, но ответила так же спокойно:
— Я никогда не продавалась. Подарки получала от обоих. А если мой муж одалживал у него деньги, то я этого не знаю.
— Как же так? Вы ведь сами говорили на следствии, что Эйтингтон одевал вас с ног до головы?
— Нет. Так я сказала случайно. Подарки от мадам Эйтингтон получали и другие, например Жаров с женой.
— Русских нравов я не знаю, — торжествующе улыбнулся Дельгорг, — но все-таки странно, что жену русского генерала одевал человек со стороны.