ах. Он продолжал привозить ей изысканные маленькие подарки. Но теперь Плевицкая не скрывала своего равнодушия.
Она стала больше вспоминать о муже, говорила о нем со всеми, кто готов был ее выслушать и кто хоть немного понимал по-русски. Надежда Васильевна уверовала вдруг в то, что Скоблин жив и делает все возможное для ее спасения. Снова и снова вспоминала ту их последнюю ночь в отеле "Пакс":
— Он был так нежен со мной, — говорила она мэтру Френкелю, полузакрыв глаза, со странной, почти безумной улыбкой на губах. — Он был так ласков, словно предчувствовал, что мы в последний раз вместе. Вдруг этот резкий стук в дверь. И все пропало.
Плевицкая больше не кокетничала с адвокатом. Правда, один раз попросила, чтобы мэтр Френкель еще немного похлопотал за нее, использовал бы свои связи и авторитет: ей не хотелось ехать в каторжную тюрьму, она хотела, чтобы ее оставили в Птит Рокетт, где она уже привыкла, прижилась, где рядом с ней были заботливые православные монахини. Каторжной тюрьмы с суровыми порядками она боялась. Говорила:
— Отберут у меня мои платья. Остригут, переоденут в арестантскую одёжу, дадут толстые грубые чулки, деревянные сабо. О, это меня убьет!
Мэтр Френкель рад был бы исполнить хотя бы эту ее просьбу, но остаться в тюрьме Птит Рокетт арестантке, осужденной на двадцать лет каторги, было заведомо невозможно.
Очередной отказ Надежда Васильевна восприняла на удивление спокойно. И весной 1939 года спокойно отбыла в Ренн — к месту предстоящего заключения.
Она перегорела. Сил бороться у нее уже не было. Она смирилась. Нет, не смирилась: она просто сломалась. Поняла, что погибла. Все кончилось — песни, успех, слава, богатство, любовь. Нет больше Коленьки. Все друзья отвернулись. Надежда на возвращение в Россию канула в вечность — вместе с надеждой на освобождение. Впереди — годы, годы, годы заключения. И — смерть.
Владимир Набоков: "Мелькают последние кадры — Славская в тюрьме. Смиренно вяжет в углу. Пишет, обливаясь слезами, письма к госпоже Федченко, в них говорится, что теперь они — сестры, потому что мужья обеих схвачены большевиками. Просит разрешить ей губную помаду. Рыдает и молится в объятиях юной русской монашенки, которая пришла поведать о бывшем ей видении, открывшем невиновность генерала Голубкова. Причитает, требуя вернуть Новый Завет, который полиция держит у себя, — держит главным образом подалее от экспертов, так славно начавших расшифровывать кое-какие заметки, нацарапанные на полях Евангелия от Иоанна".
Через француженку, отбывшую срок наказания, она передала последний привет мэтру Френкелю — небольшую записку со словами благодарности.
"Она очень печальна и одинока, — рассказывала бывшая заключенная. — Целыми днями молится и подпевает церковному хору. Если бы знала по-французски, то взяли бы ее в певчие. А так ей приходится работать. Она нам рассказывала, будто была настоящей певицей и пела русскому царю. Но никто ей не верит, хотя ее все очень любят".
Пока Плевицкая медленно угасала в стенах каторжной тюрьмы, а вне этих стен происходили события мирового масштаба.
Началась Вторая мировая война.
РОВС переживал краткий период процветания, ибо "…бытовая обстановка военного времени, продовольственные, квартирные, трудовые и служебные ограничения и ряд других обстоятельств, связанных с войной, вызвали необходимость для значительной части русских эмигрантов во Франции получения различных справок: об участии в войне 1914–1918 годов, о наличии офицерского чина, о наградах, прохождении военной службы в старой армии и т. д. Французское правительство в официозном порядке считалось с этими справками и признавало их юридическую силу. В канцелярию РОВСа бросились тысячи эмигрантов, никогда не состоявших в РОВСе. Захиревшая канцелярия ожила. В ее прихожей, комнатах и на лестнице ежедневно толпились сотни людей. Защелкали пишущие машинки, штат канцелярии временно был увеличен в несколько раз. За каждую выдаваемую письменную справку канцелярия взимала 20 франков. Дела ее пошли недурно" (Б.Н. Александровский).
Но летом 1940 года немцы оккупировали всю Северную Францию и торжественным маршем прошли под Триумфальной аркой в Париже.
И на рю Колизе воцарились запустение и тревожная тишина…
Лозунг РОВСа, сохранявшийся еще с деникинских времен: "Великая, единая, неделимая Россия" — не мог понравиться оккупационным властям, которые признавали только одну "великую и неделимую": Германию.
Правда, первые два месяца РОВС еще как-то существовал.
Пока 22 июня 1941 года немецкие войска не перешли границу Союза Советских Социалистических Республик…
Именно в этот же день — 22 июня 1941 года — но всей территории русского эмигрантского рассеяния гестапо была проведена массовая карательная акция, в ходе которой оказались арестованы те русские, которые показались немцам хоть сколько-нибудь подозрительными, то есть возможными тайными агентами советской разведки. Сотни русских эмигрантов были арестованы и казнены или отправлены в концентрационные лагеря. Тысячи напуганных ринулись на юг Франции, на территорию, официально контролировавшуюся "правительством Виши", хотя и там немцы были полноправными хозяевами. Тогда же, летом 1941 года, большинство русских эмигрантских организаций были запрещены, а место многочисленных газет и журналов, выходивших на русском языке, занял профашистский "Парижский вестник".
РОВС прекратил свое существование.
Генерал Кусонский быстро забыл свое заявление "о недопустимости дальнейшего занятия мною каких-либо должностей в РОВСе". На место исчезнувшего Миллера пришел генерал Архангельский, а Кусонский, "потрясенный трагедией", спешно переехал из Парижа в Брюссель. Где стал начальником канцелярии РОВСа… До лета 1940 года, до вступления немцев в Брюссель и Париж… Брюссельская канцелярия РОВСа закрылась сразу же — "временно прекратила деятельность". Кусонскому оставался еще год жизни…
22 июня 1941 года в ходе вышеозначенной акции гестапо в Брюсселе было арестовано 33 человека. Большинство бывшие офицеры. Одним из них был генерал Кусонский.
Сначала их допрашивали в здании гестапо на Рон Пуан до л’Авеню Луиз, после, ничего толком не добившись, посадили в крытые грузовики и отправили тех, кто уже не мог двигаться после допросов, в концентрационный лагерь, а тех, кто еще держался на ногах, — в замок Брендонь, где теперь располагалась каторжная тюрьма. Кусонский оказался среди тех, кто на ногах держался, а потому ближайшие два месяца ему пришлось вместе с другими узниками с утра до ночи грудиться на земляных работах. Ему было уже шестьдесят лет, к физическому груду он был непривычен, но "лентяев" отправляли в концлагерь, поэтому он из последних сил орудовал лопатой… К счастью, у него в тюрьме появился друг: молодой офицер Колоколов, сочувствовавший знаменитому в эмигрантских кругах генералу и помогавший ему в отсутствие надзирателей справляться с дневной нормой. Но — уже к несчастью — именно известность Кусонского, его благородное происхождение, изысканные манеры и речь, не изменявшие ему даже в тюрьме, вызывали бешеную ненависть немцев из охраны. Пожилой, ослабевший от непосильного труда аристократ подвергался ежедневным избиениям… Особенно усердствовал некий лейтенант Штраус, бивший Кусонского по лицу всякий раз, когда оказывался рядом: его забавляло возмущенное, оскорбленное выражение, невольно появлявшееся на лице узника после удара, и то, что Кусонский все равно пытался не терять чувства собственного достоинства… Даже тогда, когда это было уже вовсе невозможно. Именно этот лейтенант Штраус 26 августа 1941 года, при очередной "встрече" с Кусонским, направлявшимся вместе с другими узниками к месту работ, неожиданно впал в такую ярость, что сбил генерала с ног и на глазах у сотен потрясенных людей буквально затоптал его сапогами.
За всем творящимся кошмаром история с похищением генерала Миллера и сама преступная Надежда Плевицкая были забыты — на много-много лет вперед…
По многочисленным свидетельствам других арестанток, в тюрьме Плевицкая была тиха и покорна. Безропотно исполняла все, что от нее требовали. Никогда ни на что не жаловалась. Все время тихо напевала что-то. В хор ей действительно очень хотелось поступить — ей это напомнило бы юность, монастырский хор, в котором она пела, ради которого чуть клобук черный не надела, — но даже этой последней радости она была лишена.
"Далеко меня занесла лукавая жизнь.
А как оглянусь в золотистый дым лет прошедших, так и вижу себя скорой на ногу Дёжкой в узеньком затрапезном платьишке, что по румяной зорьке гоняется в коноплях за пострелятами-воробьями.
Вижу, как носится Дёжка-игрунья в горячем волнении карагодов, — от солнца, от пляски льют вишневый блеск шелка полушалок, паневы да кички кипят огненной пеной.
И вижу, как плавно ступает по монастырскому двору, что красным кирпичом в елочку вымощен, тоненькая, словно березка, тихая монастырка Надежда, и строгий плат до бровей.
С обрыва видна дальняя даль: синеют леса святорусские, дым деревень, пески, проселки-дороги, хлеба. Вот облака-паруса осветило кротким румянцем — зоря, моя зорюшка, нежная, алая, свет тишайший над Русью.
Поднять бы к ней руки, запеть, позвать бы дальнюю даль.
Недруг поплыл гул, бархатистый, дрожащий, отдался в ушах щекоткой и звоном: Чудо-Колокол к Ранней ударил. Аминь".
Аминь.
Надежда Плевицкая умерла 5 октября 1940 года — после двух лет заключения, через четыре месяца после захвата немцами Франции.
О ее смерти разное говорят.
Борис Прянишников утверждает, что Плевицкая предчувствовала свою смерть и якобы повинилась во всем содеянном духовнику и комиссару Белену: Прянишников досконально изучил дело Плевицкой, говорил со многими свидетелями, и вряд ли он стал бы что-либо утверждать, не опираясь при этом на факты. Другое дело — насколько эти факты были проверенными, насколько они действительно были