Плод осени — страница 2 из 3

Теперь уже мужики не казались одинаковыми. Напротив, их легко можно было различить: двое высоких, костлявых были, должно быть, самыми сильными: они вталкивали нагруженную тачку выше других, и мужик с дикими волосами только слегка помогал им своим багром. Коротконогий пожилой крестьянин был, вероятно, ленив, а, может быть, нездоров; стоящий на берегу каждый раз делал ему несколько шагов навстречу, спускаясь по отлогой розовой доске. Багор его тоже стал розовый.

Послышался глухой звонок нервный и нетерпеливый. Так звонит молодость за дверью с дрожью ожидания, смело, не рассуждая, не оглядываясь, в перчатках, у которых милые пятна на большом и указательном пальцах, и в которых уже недостает маленькой белой пуговки...

Она была в несвежих перчатках и вверху на месте беленькой пуговки болталась маленькая ниточка. Она сказала:

-- Я, кажется, опоздала?

-- Да, -- сухо и сдержанно ответил он.

-- На десять минут, -- сказала она, переводя дыхание.

Он вынул часы, посмотрел и ответил:

-- Вы опоздали ровно на двадцать две минуты.

-- На двадцать... Я не знаю...

-- На двадцать две, -- упрямо и зло повторил он.

-- Но я не виновата. Ты сердишься на меня? -- сказала гостья, приближалась к нему и ласково дотрагиваясь до его плеча.

-- Я? Я никогда не сержусь. Я всего жду от жизни.

-- Но если... если меня задержали.

-- Надо об этом раньше подумать. Терпеть не могу, когда меня заставляют ждать.

-- Милый, -- тихо шепнула она.

-- Это насилие над чужой волей.

-- Ты сегодня в дурном расположении духа, -- кротко заметила, гостья.

-- Тем более надо меня щадить.

-- Разве я тебя не щажу? -- как можно более мягче сказала она, -- я все делаю, только бы ты... Куда мне положить шляпу?

Он, не взглянув на дорогую шляпу, буркнул:

-- Сюда. Все равно. Ну, сюда можно.

-- Но я долго не могу быть.

Он молчал. Ей хотелось вызвать улыбку на его лицо и она сказала, намекая:

-- Не могу: обстоятельство.

-- Какое обстоятельство?

-- Мое обстоятельство! -- не переставая улыбаться, повторила гостья.

-- Какое твое обстоятельство? -- раздраженный тем, что не понимает, спросил он.

-- Ну, ты знаешь.

Он окончательно рассердился,

-- Не люблю, когда со мной говорят загадками.

-- Боже мой, как ты стал раздражителен. Как ты говоришь со мной.

У нее навернулись слезы на глазах. Он понял, что зашел слишком далеко; ему сделалось неловко. Подойдя к ней и положив руку на ее шею, он сказал:

-- Прости, пожалуйста. Вчера поздно лег. Голова трещит.

-- Может быть, мне уйти?

-- Нет, зачем же. Пожалуйста. Я очень рад. Так какое обстоятельство?

-- Ну, мой муж, -- вяло ответила она, осушив слезы.

-- Муж -- да. А я думал... Он очень милый парень -- твой муж.

Гостья успокоилась и села.

-- Не говори так о нем, -- попросила она.

-- Почему же мне не говорить? Он мне положительно нравится.

-- Посмотри, -- проговорила она, взглянув на свою руку, -- как ясно отпечатались на руке три полосы от перчаток.

-- Да, да, -- рассеянно ответил он.

-- Но ты не смотришь.

-- Я смотрю, -- солгал хозяин.

-- Милый мальчик, зачем ты расстраиваешь свое здоровье? Лучше раньше ложиться и раньше вставать.

Он ответил, усмехнувшись.

-- Теми же словами мне пятнадцать лет подряд твердила моя бабушка.

Она покраснела, подумав, что он опять на что-то намекает:

-- Я ведь не виновата, что не встретила тебя раньше и не могла отдать тебе моей молодости, -- тихо проговорила она.

-- Да я совсем не о том, -- он поморщился.

-- Я знаю, -- упрямо и жалко сказала гостья.

-- Перестань. Подойди ко мне поближе.

-- Вот же я.

-- Еще ближе. -- Он обнял ее и поцеловал.

-- Ты жестокий, -- проговорила она.

-- Что ж из этого? За то ты любишь меня, -- возразил он, откровенно улыбаясь и показывая свои крепкие здоровые зубы.

-- Да. Я тебя люблю. Я тебя люблю.

-- Знаешь мне в тебе не нравится...

-- Что тебе во мне не нравится? -- испуганно спросила гостья и даже опустила руки.

-- Как ты испугалась, -- заметил он довольный.

-- Я? Нет... -- она потупилась.

-- Конечно. Ты покраснела.

-- Потому, что я хочу быть для тебя как можно лучше.

-- Я понимаю. Это и нужно.

Она стояла с опущенной головой и переспросила:

-- Что тебе не нравится?

-- Ты слишком... серьезная. Ты на все как-то серьезно смотришь. Это -- ну, иногда просто скучно. Я понимаю, что могут быть минуты раздумья, но -- нет, мне это положительно не нравится. Что? Почему ты молчишь?

Она ловила каждое его слово и помимо воли запоминала его.

-- Я постараюсь, -- ответила она.

Он продолжал, расхаживая по комнате:

-- Я бы хотел, чтобы ты была веселой, беззаботной, шалила. Вот именно: ты не умеешь шалить.

-- Научи меня, -- проговорила она и взглянула на него.

Это само должно явиться. У меня в прошлом году была подруга; она называла меня: мой бычок.

-- Почему? -- спросила она, закашлявшись. Этим кашлем она хотела скрыть ревность, которая являлась каждый раз, когда он говорил о женщинах.

-- Не знаю. Ха-ха.

-- Но это совсем не умно, -- обиделась она за него.

-- Зато здорово, -- со смехом ответил хозяин.

-- Мой бычок? -- брезгливо повторила она.

-- Да.

-- Она верно была моложе моего? -- спросила она, помолчав.

-- Опять. Перестань. Это скучно.

-- Не сердись, не сердись, милый. Я больше не буду. Но ты все-таки меня любишь? -- спрашивала она, обнимая и ласкаясь к нему.

-- Конечно, -- ответил он и незаметно зевнул.

-- Это -- главное

-- Наконец, ты поняла, -- сказал он, усаживаясь.

-- Я потому грустная... Нет, ты опять рассердишься.

-- Говори.

-- Нет, нет, -- твердила гостья.

-- Я не люблю недомолвок, -- хмурясь, проговорил он.

Она испугалась, что он опять рассердится и быстро проговорила:

-- Мне кажется, что в наших отношениях что-то потеряно. Какая-то свежесть ушла... какая-то... я не знаю, мне так кажется.

-- Сентиментальность, -- отозвался он.

-- Я мечтала, что будет не так, мы будем друзьями. Но все равно, и так хорошо, мой... бычок.

Он стал подробно объяснять. Она слушала и угодливо кивала годовой.

-- Видишь ли, я считаю, что любовь выше всего. Это самое важное в жизни. Я конечно, говорю не о мелкой, пошлой любви. Но настоящая страсть, голая страсть, она возвышает человека, облагораживает его душу и расширяет его умственный кругозор. Поэтому, если ты когда-нибудь изменишь мне -- слышишь -- если ты когда-нибудь изменишь мне, то это будет непростительный грех перед природой и перед вселенной. Чему ты смеешься?

-- Мне смешно, -- сказала она, искренно улыбаясь.

-- Когда я говорю серьезно, мне кажется очень странным смеяться, -- обидчиво и наставительно проговорил он.

-- Милый мой мальчик, я смеюсь потому, что ты можешь подумать, будто я когда-нибудь тебе изменю.

Он был доволен таким оборотом.

-- Гм... Так. А я думал... -- бормотал он.

-- Как же я изменю? Для чего? Мне смешно даже слышать это.

-- Ты сегодня придешь вечером? -- вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза.

-- Сегодня я не могу, -- она потупилась и повторила несмело: -- не могу.

-- А я хочу, чтобы ты сегодня пришла.

-- Муж уходит, и ребенок останется один, -- объяснила она виновато.

-- Докажи, что я тебе дороже ребенка.

Он встал и, оправив цветную жилетку, стал ходить по комнате.

-- Зачем ты мучаешь меня? Я едва вырвалась на минуту.

-- Я хочу, -- повторил он твердо и упрямо.

-- Хорошо, я приду, -- покорно сказала она, и -- странно -- тотчас же ей сделалось легко.

-- Ты все-таки славный коллега, -- довольный проговорил хозяин, потрепав ее снисходительно по щеке, -- коллега, рубаха-парень.

-- А теперь отпусти меня, -- попросила она.

-- Отпустить тебя?

-- Прошу тебя. Я вечером приду. Меня ждут дома. Я сказала, что...

Через час она действительно ушла.

Одна из тачек на повороте хитро изломанных досок опрокинулась, и кирпичи с тяжелым мертвым стуком упали. Мужик с больным опухшим лицом скверно выругался. Двое подошли и стали помогать. На загорелые, грязные растрескавшиеся пальцы они надели огромные кожаные продранные рукавицы. Мужик с багром, пользуясь отдыхом, курил. Его дикие, нечесаные волосы смешались с розовой пылью кирпичей. На морды лошадей, запряженных в громоздкие возы, были напялены мешки с кормом. Это очень походило на те рукавицы, какие теперь были у мужиков.

Люди, лошади и заготовленные возы все вместе как бы были в заговоре против этой живой тучной беременной кирпичами многотысячепудовой барки, осевшей у чужого берега, в загадочной воде.



III.


Небо опустилось, разваливалось лето, догнивал год. Вода сделалась темной, злой на вид, холодной, отчужденной; тоже готовилась замереть подо льдом, как личинка в куколке, чтобы потом воскреснуть; ее уж не интересовал этот год. Носился ветер над городом и морщил воду. Гривы лошадей, волосы мужиков и рябь реки относились ветром в одно направление, как будто это были части одного и того же сложного механизма. Несколько капель упали на стекло окон и легли косыми блестящими короткими линиями; эти линии шли в том же направлении, как и гривы меланхолических, одурманенных думами лошадей.

У берега медленно и тяжко поднималась и опускалась многотысячепудовая барка. Как будто гигантское животное дышало.

Послышался глухой звонок нежданный, докучный. Так звонят к молодости, стучатся и ждут за дверью, и униженно смотрят в холодные глаза. Так терпеливо выжидают, заботливо приодевшись, чтобы понравиться в новых, ярко-желтых перчатках, облегающих тонкую, теперь холодную руку.

Она была в длинных желтых перчатках, облегавших тонкую руку. Ее грудь подымалась и опускалась, и голос прерывался не от волнения, не от высокой лестницы.