И монастырь святого Було в полутора лигах. Церковники на незваных гостей посматривали искоса, но притерпелись, чай, покровитель обязывал. Да и честные земледельцы, не крепостные.
Селянам же такое соседство оказалось полезным до невозможности. Оседлав один из трактов, ведущих к столь значимому месту, бывшие северяне не растерялись. Словно грибы после теплого осеннего дождя, выросли разномастные постоялые дворы — публика ведь разная, у кого и медяка лишнего нет, а из кого золото сыпется, даже трясти не приходится. Гостей надо кормить, и тут же за холмами — чтобы вонь не несло — появились свинарники и коровники. Паломники бывают всякими, в основном, конечно, люди приличные, чтобы там о Було не болтали, намекая, что просто так на двери не вешаются, и добирались сюда отнюдь не для блуда. Но охраняли людей, стремящихся прикоснуться к Высокому, люди, изрядно любящие прикасаться к Низкому. И не только прикасаться. Без пары-тройки борделей не обойтись!
Еще бы немного, десять-двадцать лет, и у села были все возможности стать городком. А поскольку ни одного наглого бонома в округе не имелось, один лишь сиятельный рыцарь, да и тот захудалый — куры лапами загребут, там и статус вольного города просматривался в тумане грядущего.
Но человек предполагает, а судьба гнусно смеется в затылок, развязывая шнурок на портках!
По мере того как монастырь богател, святость в нем чудесным образом (не иначе происками Темного ювелира!) иссякала, будто вино в рассохшемся бочонке. Молитвы святых отцов тяжело достигали ушей Господних, заступничество их легчало, расточалось год за годом. Чем дальше, тем старательнее сильные мира сего обходили бесполезное место, запирали сундуки покрепче и не спешили распускать толстые кошели. Паломников становилось все меньше и меньше, а ныне, считай, почти нет — где это видано, чтобы за лето всего полторы дюжины прошло⁈
Сами божьи люди, впрочем, отнюдь не бедствовали, ибо столкнувшись с нехваткой серебряной наличности, попробовали себя в качестве торговцев. Там земли прикупили, здесь мешок зерна перепродали. Одно за другим, дело за делом, год за годом — и стал не дом Божий, а прямо-таки торговая фактория. Хоть вешай табличку «поп сдачи не дает!». И вот уже, который год, на какую сторону света взгляд не кинь — все монастырское, земля, речка, пруды, рощицы (по недоразумению лесом именуемые), даже кусок болот, все либо купленное, либо по завещанию полученное. Грамотами хитрыми перекрытое.
Богатеет монастырь, тянутся к нему и от него вереницы телег с зерном, капустой и прочими плодами земли. Сосут божьи слуги кровинушку из окрестных деревень, скупают все на корню, берут в кабалу, а то и в крепостные за долги повадились записывать. Козу купят, воз турнепса закажут, и все, сиди седьмицу-другую без денег. Грызи брюкву, пока не сгнила. А коль не продашь — подстерегут дюжие монахи телегу на перекрестке, перевернут, товар потопчут да скажут, что мужик пьян был, в глаза долбился, потому и расшибся. Хочешь, не хочешь, а продашь купцам в халатах по назначенной цене…
Настолько похабные батюшки в силу вошли, что даже Таилису кукиши показывают, дескать, клали мы на ваши вольности, они в городских стенах заперты, а закон Божий — он везде. Дома городские покупать стали, мебель дорогую заказывают, халаты в три цвета носят, словно бляди какие. В общем, упыри, а не святые люди. Намедни, вон, снова приходили в Суру, опять медовую ссанину в уши обчеству лили, дескать, отпишите землю, перепишите вольности свои, вам же лучше будет, мужички! Всего-то жалких три дня в неделю на храм поработаете. Ну, самое большее, четыре! Зато Боженька все увидит, каждого в рай отведет без очереди.
Но обчество в Суре умное, его на таком фуфле не развести, на хромой козе не объехать и от мертвого хуя уши не пришить. Земля — святое, от земли с вольностями отказываться нельзя! Но монет в кошеле от стойкости этой не прибавляется… Еле-еле концы с концами сводятся, чем дальше, тем хуже.
Потому и люди тут злые. Хуже голодных крыс.
Но ничего, осталось немного. Самую чуточку потерпеть. Говорят, если все правильно сделал, то ничего и не почувствуешь. Раз, и все. Только ногами подергаешь немного.
Бертран хихикнул. Веселье, что зародилось где-то в животе, так и лезло наружу, перестоявшим тестом из миски.
Ох, посмеется он над всеми!
Парень свернул с дороги на тропу, еле заметную в потемках. Тропу видно не было, но Берти шел уверенно.
По той тропе любой житель Суры мог пройти хоть в туман, хоть в снегопад, хоть завязав глаза плотной суконкой.
Тропа кончалась у реки, на обрывистом берегу, на котором росло четыре ивы, посаженных еще первыми переселенцами. Ивы разрослись, раскинули могучие ветви… Под теми ветвями, что свисали пологами, будто в спальне какого бонома, на мягкой траве, много чего происходило! Такого, что вспомнить приятно, а вот детям не расскажешь. Разве что внукам прошамкаешь беззубым ртом — но поверят ли те выжившему из ума деду?
Бывали тут и они с Корин. Когда-то давно. В какой-то прошлой жизни. Никогда, наверное, и не бывшей.
Бертран вышел к поляне. Встал, прислушиваясь. Нет, ни стонов, ни охов, ни торопливого шепота уговоров. И славно. Никто не помешает.
Он хихикнул, зафыркал от смеха. Прокрадется какая парочка, сгорая от предвкушения запретного. А тут он висит, ногами болтает. И ворона на макушке, мертвый глаз долбит. Вот визгу-то будет! И больше никто и никогда не будет ходить этой тропой! Так им и надо!
Память, что так услужливо подсовывала картины, подвела. Ветвь, казавшаяся по памяти отлично подходившей для задумки, росла слишком далеко. И очень уж на ней было много листьев и веточек — не пробросить конец, обязательно запутается. Лезь потом на дерево, выпутывай… Смешно!
Походил, задрав голову.
— А вот и ты…
Волею то ли Пантократора, то ли просто злосчастной судьбы, нужная ветка оказалась на иве, что стояла у самого обрыва, нависая большей частью корней над течением — еще пару лет или добрый паводок, и упадет враскоряку. Вот в ветвях сомов-то запутается!
От смеха болел живот и першило в горле.
Бертран скинул с плеча моток. На одном конце сделал несколько узлов — для тяжести. Размахнувшись, швырнул повыше.
Веревка шмякнулась обратно, чуть не задев по носу.
— Ну что ты будешь делать…
Раскрутив, запустил вверх. Веревка ударилась обо что-то в темноте листьев. Это что-то упало в траву.
— Гнездо, что ли сбил? — Бертран почесал нос, начал сматывать веревку для следующей попытки. — Неужели, в самом деле, улетели свиристели…
И тут в щеку воткнули раскаленную иглу. А потом еще одну. Третья вонзилась в шею. И тут же, в уши ворвался гневный гул сотен крохотных прозрачных крылышек. Это были совсем не свиристели.
— Ой, — произнес парень, и тут же заорал во всю глотку — раскаленных иголок в сбитом пчелином гнезде оказалось превеликое множество. Слишком много для любого!
Бертран попытался отмахиваться — бесполезно. Несколько укусов пронзили ладони, проткнув одежду, вонзились в живот и спину.
— Аааа! — недорезанным подсвинком завопил Бертран и побежал. Куда — непонятно. Ноги сами несли его сквозь кусты и заросли. Ветки хлестали по лицу, трава путала ноги. А за спиной зловеще гудел рой лесных пчел.
С разбегу набежав на колючки, Бертран почувствовал, как лопается на щеке кожа, впуская в тело острый сучок. Взвыл вовсе уж не по-человечески. Закрыл лицо ладонями, пробежал еще несколько шагов…
Душа не успела спрятаться в пятках. Краткий миг полета сменился всплеском. Холодная вода накрыла с головой. Дыхание перехватило. Бертран в ужасе заколотил руками и ногами, выскочил на поверхность, пытаясь отдышаться, но лишь наглотался воды. И темнота вокруг! Он лихорадочно загреб, с размаху ткнулся о берег, чуть не переломав пальцы. Обрыв! Попытался вцепиться, но только зря раскрошил комья земли. Отвалился в сторону, попробовал ногами нащупать дно. Тщетно!
И тогда Бертран отдался на волю стихии. Течение подхватило парня и потащило за собой.
Холодная вода остудила раны и укусы — да и сами пчелы остались где-то далеко, потерялись во время безумного забега сквозь сучья… Бертран перевернулся на живот, начал понемногу подгребать к своему берегу, надеясь, что не перепутал. А то всякое бывает — перепутаешь, из сил выбьешься, а без толку. Иди потом в обход несколько лиг. Выручало то, что обрыв казался в ночи вовсе уж черным пятном. Греби себе, прикидывая, где чернота посветлее, где потемнее…
К счастью, плыть пришлось недолго. Река делала крутой поворот, загибая русло. Крутость берега тут сходила на нет, становясь отмелью, длинным песчаным языком.
Бертран ткнулся в отмель, зашарил руками, царапая и без того, раненые пальцы. Встал на четвереньки. Начал подниматься. Медленно, как старик. Побрел по отмели, по колено в воде. Болело все, все могло болеть.
— И отчего бы Ганне меня просто не приколоть теми вилами, — покачал головой Бертран, жалуясь бледной луне. — Так нет же, никак! Все у меня не как у людей, все какими-то другими путями хожу…
Берег оказался глинистым, а оттого удивительно скользким. Трава же, то резала ладони, то вырывалась при малейшем усилии. Бертран сперва считал падения, после сбился. Наконец, выбрался на сухое. Лег, уткнувшись в куст. Попытался вздохнуть поглубже. Ненависть к самому себе душила надежнее веревочной петли. Слезы полились сами собой.
Бертран лежал в грязи, задыхался, обливался слезами. И совершенно не понимал, что делать дальше.
Хоть и говорят, что когда люди вешаются, то мочат штаны, а то и гадятся. Но все же, лежал бы он в гробу молодой и красивый. И каждый бы понимал, что именно он, этакая злобная скотина, довел до смерти несчастного Бертрана ди Суи! А по такому уроду, какой он сейчас — грязный, вонючий, исцарапанный, никто и слезинки не проронит, когда будут хоронить. Если вообще признают в нем человека и соседа! А то решат, что неведомая микава забрела из Пустошей и сдохла от осознания, какая она, в сущности, гнусь и говно.