ПлоХорошо. Окрыляющие рассказы, превращающие черную полосу во взлетную — страница 25 из 26

– От кого?

– Иногда друг от друга, а иногда от самих себя.

Макарыч ставит передо мной тарелку с жареной на сале картошкой. Картошка порезана крупно, смешана с луком, утоплена в сале. Я такое не могу есть: не люблю лук и жирное, но понимаю, что если я сейчас откажусь, то это будет трактовано как снобизм городской фифы. Я пододвигаю тарелку, откусываю хлеб, нацепляю на вилку картофелину и тщательно жую.

Макарыч ставит на середину стола тарелку с солеными огурцами, поясняет:

– Сестра делает, на смородиновом листе и укропе…

– Спасибо, – улыбаюсь я.

Огурцы толстые как кабачки. Если бы стол накрывала женщина, она бы порезала огурцы кружочками. Но стол накрывал Макарыч, поэтому нужно взять толстый огурец рукой и кусать его, широко открыв рот, пока рассол течет по руке. Но в этом есть своя прелесть.

Я слушаю рассказ Макарыча, забившись в самый дальний угол за столом. Прямо надо мной полка с соленьями.

Я, когда вошла, подумала: «Кто ж в своем уме туда сядет? А если полка свалится и придавит банками? Совсем не по фэншую».

Но Макарыч успокоил, сказал, что лично делал крепления к этой полке.

На нее еще килограмм двести поставить можно, ничего не будет. Да и там в основном черемша стоит, варенья да патиссончики.

Я покорно села в тот уголок и прижилась. Подумала, что сотрясение мозга от патиссонов – это очень смешной диагноз, если что – посмешу медиков в травмпункте.

Интересно, в деревне есть травмпункт?

Здесь уместно рассказать, как я оказалась в гостях у участкового Макарыча. История удивительного и неслучайного знакомства.

Еще утром я не подозревала о существовании Макарыча и подведомственной ему деревни в Тульской области.

Апрель 2020. Весь мир на карантине, сидит дома. За окнами – эпидемия.

У нас на днях тоже введут самоизоляцию, пока нет, но все к этому идет.

Мне утром позвонила плачущая подруга. Рассказала про маму, которая живет в деревне и не берет трубку уже месяц. И соседи не берут. И это значит, что случилось что-то плохое, потому что она видела сон.

Я отпросилась у мужа, мы с подругой сели в мою машину и поехали.

Четыре с половиной часа езды.

Метель. Удивительно: апрель – и метель.

Ехали молча. Подруга сказала, что у нее плохое предчувствие. Я напряглась. Было не по себе.

Приехали.

Мама подруги не открыла ей дверь, разговаривала с дочерью через окно.

Оказалось, что она обиделась на то, что дочь рассказала что-то, что нельзя рассказывать, кому-то, кому нельзя этого знать.

Они выясняли отношения через окно. Кричали друг другу в форточку.

Подошел Макарыч.

Его вызвала мама подруги, по телефону, который работал для всех, кроме дочери.

– Что она приехала, я ее не звала! – крикнула мама подруги Макарычу и кивнула на дочь.

Он послушал их обеих и прикрикнул строго:

– Так, ваши бабьи проблемы решайте сами. Петровна, ты охренела, что ли, из-за этого меня дергать? Дочь пусти в хату, напои-накорми, поговорите цивилизованно.

Прозвучало как приказ. Петровна нехотя подчинилась.

Подруга вошла в дом на серьезный разговор.

Я стояла у машины, куталась в пальто. Пошел крупный снег.

Макарыч закурил, спросил, кивнув на мой «Форд Фокус»:

– Вы таксист?

– Подруга.

– Голодная?

– Ну так. Кофе пили.

– Кофе пили, – передразнил он. – Пойдем. Пусть поговорят. Я участковый.

Он показал удостоверение.

Я пошла за ним, не понимая, куда мы идем.

– Мы идем показания давать? Я ничего не знаю…

– Мы идем ко мне в дом. У меня картошка жареная и молоко.

Вот и вся история. Я сижу в гостях у Макарыча, жду подругу.

Над столом висит лампочка без люстры. Макарыч говорит, что ему так нравится: без люстры светлее. Лампочка выглядит старой и уставшей, но, по словам Макарыча, она не перегорает уже больше десяти лет.

Верится с трудом, хотя в книгу рекордов Гиннеса внесена лампа, которая горит уже сто пятнадцать лет, и выключали ее четыре раза, и то минут на двадцать.

Макарыч – это не отчество, а фамилия. Хотя на отчество похоже больше.

Он хороший рассказчик. Говорит рубленными коротким фразами, но каждая пропитана смыслом.

– Да языком молоть – много ума не надо, – говорит он, пренебрежительно махнув рукой.

Я бы поспорила, но не хочу.

Макарычу хочется подчиняться и заранее согласиться со всем, что он скажет.

Прелесть его рассказов в том, что под них рождается ощущение, что он говорит не со мной, а с самим собой.

Макарыч рассказывал про последнюю деревенскую драку, и я спросила, как были наказаны в итоге участники.

– Я их по закону наказываю, – говорит Макарыч. – Но все равно люблю. Потому что знаю, почему они такие. Собака бывает кусачей, только от жизни собачей. Никто не дерется от счастья. Вот Гусляк, третий дом от озера. Его ненавидят всей деревней. Он и правда такой: нелюдимый, грубый, никому не рад, ружье в сенях хранит, если что, стреляет в воздух, но все знают: он не шутит. Поэтому к нему не ходят.

А я знаю его историю. Он в одиннадцать лет мать хоронил. Мать умерла внезапно, инсульт. Стояла у плиты – и привет.

А похороны в деревне – это… ну, детей никто не ограждает от покойников, дети в первом ряду. Он стоял у гроба, мальчишкой, плакал. Не мог поверить, что мама, еще вчера веселая, щи варила, а сегодня холодная.

И тут бабка чья-то, выжившая из ума, на поминки пришла и говорит маленькому Гусляку: «Это все из-за тебя. Из-за тебя мамка умерла. Ты плохо учился, вел себя плохо, вот и умерла».

И мальчонку парализовало. Прям там. Ноги, речь. Три дня вообще лежал, под себя ходил, потом расколдовался, восстановился. Но стал вообще другим человеком. Злым, безжалостным. Лягушек убивал, животных мучил.

Сейчас ему под сорок, а выглядит стариком махровым. Бобыль бобылем. Дом облезлый, старый, грубый, как и хозяин.

Вот каким вырастает человек без любви. Гусляком вырастает.

Однажды я шел вечером по селу и не знаю, почему, завернул к Гусляку, хотя обычно обхожу его дом. А тут прямо ноги понесли к нему. У него калитка открыта. Ну, я вошел. И вынул его из петли. Успел. Откачал.

А он пришел в себя и с кулаками на меня. Зачем, сволочь, я еле решился!

А я, как знал, ружье перепрятал, а то он в таком бешенстве был. Я говорю ему: «Захочешь в петлю, зайди ко мне сначала, давай напьемся. Потом убивайся, как хочешь».

Так у нас теперь с ним традиция. Если Гусляк пришел, значит, плохо ему, хоть в петлю. Я беру самогон и…

Я вообще редко напиваюсь, только вот в таких, спасительных целях.

То бывает раз в квартал, по осени чаще – раз в месяц минимум, зимой совсем туго – можем каждую неделю…

Вот как его ненавидеть? Он же лапоть одинокий. Я не могу судить. Я его посадил, конечно, на пятнадцать суток, когда он соседу в ногу выстрелил, хотя и промахнулся. Я могу наказать. Но я наказываю как мамашка – для пользы, а не из злости…

Я его понимаю просто, по-человечески. Колючий, недолюбленный.

Вот детство – это чернозем для личности. Растет из этой почвы разное, не всегда полезное. Люди по-разному приспособлены к жизни.

А я, когда маленький был, в его как раз возрасте, когда он мамку хоронил, я чуть друга не похоронил – и то чуть с ума не сошел…

У меня история вообще смешная вышла. Я тогда животных больше жаловал, чем людей. С теленком дружил, помню. Теленка звали Хвост. Потому что он ласковый и за всеми хвостом ходил. Я подолгу его кормил, убирал у него, болтал, гладил.

А теленок-то уже подросток был.

Я тогда мечтал стать ветеринаром. Мол, вырасту и буду спасать животных.

Однажды мне родители дали задание накормить теленка переспевшими кабачками. Для этого кабачки надо было порубить. Я, как мог (лет одиннадцать мне было), справился с тем, чтобы порубить кабачки. Крупно порубил, но накормил. Потом следовал ритуал, погладить, почесать за ухом, потрепать шею.

Треплю ему я, значит, шею и тут нащупываю в горле у теленка застрявший кусок кабачка.

Начинаю его теребить, он шевелится, но не проглатывается. Я в слезах кричу родителям, сам держу шею теленку, боюсь, что он начнет задыхаться и умрет прямо у меня на руках.

Родители, услышав мой панический крик, бросают все и бегут на помощь. Мама, папа трогают горло телка – и правда, кабачок.

Отец кинулся за маслом – счет идет на минуты. Сам кричит соседям, чтобы срочно бежали за ветеринаром. Мать в это время уже принесла ведро воды. Смешали его с маслом, дают пить телку. Он пьет. Но кабачок никуда не проваливается. Они его и так и так теребят: шевелится, но не проваливается! Давай ему в глотку заливать масло. Телок сопротивляется, упирается ногами. Я держу ему голову, сам при этом рыдаю. Я уверен, что почти убил своего друга.

Тут прибежал ветеринар, на ходу надел перчатку и пытается достать кабачок. Ничего не получается. Он утешает родителей, говорит, это хорошо, значит, уже проваливается кабачок.

Меня не замечают, хотя для меня то, что происходит – настоящая трагедия. Я убил Хвостика кабачком!

Снова вливают теленку в глотку масло, шевелят кабачок, чтобы он все-таки проглотил его. А кабачок на месте.

Теленок уже начал садиться на ноги. Ветеринар развел руками и сказал, помню, страшное: «Ну что ж, значит задохнется!» И вот три взрослых и маленький рыдающий мальчик стоят над бедным живым теленком и ждут, когда он начнет задыхаться. На всю жизнь запомнил эти минуты. В тот момент я поклялся, что ветеринаром не буду.

Но развязка смешная. Оказалось, что… Ветеринар вдруг спросил: «А с чего вы решили, что это кабачок, а не кадык?»

Пошли в сарай к другому теленку, а у него такой же кадык…

Я смеюсь. Искренне, заливисто.

Интересно, что об этих сумасшедших людях, вливавших в него масло, думал Хвостик.

Макарыч тоже смеется. У него такой смех сложный, нервный, будто… непривычно ему смеяться.

– А кризиса вы не боитесь? – спрашиваю я Макарыча.

Все СМИ твердили тогда про мировой экономический кризис, про пандемию.