[1071]. Мейджор решил, что Британия подпишет Маастрихтский договор – иначе бы он испортил отношения не только с континентальной Европой, но и с проевропейской фракцией внутри своей же консервативной партии, – но чтобы умиротворить евроскептиков, ему нужно было настоять на отказе Британии от единой валюты и от предложенного участия в Европейской социальной хартии[1072]. Политические ставки были очень высоки. В апреле 1992 года Мейджору предстояло баллотироваться на общих выборах. Другие переговорщики, готовившие Маастрихтский договор, понимали это, но все равно они пришли в замешательство, когда Мейджор и Ламонт представили (по словам последнего) “пространный, обстоятельный и точный документ в полном соответствии с юридической формой, где перечислялись все статьи будущего договора, которые не будут иметь отношения к Соединенному Королевству, причем для альтернативных толкований не было оставлено ни малейшей лазейки”[1073]. Ламонт и Мейджор просто отказались идти на дальнейшие переговоры: либо другие страны принимают условия Британии, то есть отказ от некоторых пунктов, либо Британия не станет ничего подписывать. Дома на эту неуступчивость отреагировали положительно. Заголовок статьи в Daily Telegraph гласил: “Тори [консерваторы] в парламенте радуются успеху Мейджора в Маастрихте”[1074]. 7 ноября 1992 года новый договор был подписан. Французы получили желанное обещание единой валюты; они могли обойтись и без участия Британии (как и без участия Дании, которая тоже оговорила отказ от этого пункта) – лишь бы новая, выросшая в размерах Германия не отступилась от задуманного. А уже через два месяца Мейджор со скрипом (и для многих неожиданно) одержал победу на британских выборах.
Таким образом, МВК представлял собой переходную форму между свободно плавающим курсом валют и единой валютой, которую ввели у себя не все страны – участницы договора, когда она наконец (спустя семь лет) появилась. Между тем от двенадцати национальных центральных банков требовалось держать свои валюты в пределах обозначенных валютных коридоров. Однако к августу 1992 года несколько членов МВК попали в затруднительное положение, и возникли сомнения: справятся ли они с поставленной задачей? К тому времени уже начали ощущаться экономические последствия объединения Германии. В качестве разового подарка по случаю воссоединения страны восточным немцам конвертировали марки ГДР в более крепкую западную немецкую марку по курсу 1:1. В результате в Восточной Германии разом выросли и покупательная способность населения, и денежная масса, но одновременно бóльшая часть восточногерманской промышленности оказалась безнадежно неконкурентоспособной[1075]. Нужны были крупные капиталовложения, чтобы промышленная инфраструктура Востока дотянулась до западных стандартов, а еще требовались крупные суммы на выплату пособий по безработице и другие переводы средств с Запада на Восток. В итоге резко увеличились инвестиции и возросли правительственные расходы, причем немалая часть финансирования осуществлялась за счет кредитов. А это, в свой черед, потянуло вверх цены и зарплаты в Германии.
Угроза германской инфляции выпукло обозначила конфликт между ролями Бундесбанка, какие он играл внутри страны и для всей Европы. С одной стороны, в силу своей правовой ответственности, он выступал защитником покупательной способности немецкой марки, с другой – фактически играл роль якоря МВК. Связанный юридическими обязательствами – противодействовать германской инфляции, – Бундесбанк отреагировал на бум, вызванный объединением страны, повышением своих ключевых процентных ставок при предоставлении кредитов германским банкам. Если до объединения учетная ставка замерла на самом низком показателе в 2,5 %, то затем она неуклонно поднималась и в августе 1992 года достигла пика – 8,5 %. Вторая роль, якоря МВК, явно тревожила Бундесбанк значительно меньше. И это была дурная новость для других членов МВК. К 1990 году большинство из них, включая Соединенное Королевство, Францию и Италию, сняли все ограничения на финансовые потоки, пересекавшие их границы. Получалось, что если они тоже не повысят банковские проценты, то мобильные капиталы переместятся в Германию в поисках большей прибыли. Беда была в том, что в Соединенном Королевстве, Франции и Италии не наблюдалось подъема, сравнимого с тем, что переживала Германия. Напротив, у них экономика сбавляла темпы, а безработица росла. А в Британии в 1991 году даже произошла рецессия.
Катализатор кризиса сработал 2 июня 1992 года, когда датчане большинством голосов на референдуме неожиданно отвергли условия Маастрихтского договора[1076]. 1 июля президент Франсуа Миттеран объявил, что 20 сентября пройдет референдум во Франции[1077]. Если французы тоже проголосуют против, значит, Маастрихтский договор не вступит в силу[1078]. Вскоре опросы общественного мнения показали, что такой результат вполне вероятен[1079]. Эта политическая неопределенность стала дурной новостью для Британии. Пускай Джон Мейджор и слышать не желал о единой валюте, он все же успел вложить в Маастрихтский договор большой политический капитал. И потом, ведь это он был канцлером казначейства, когда Британия подала заявку на вступление в МВК. Меньше всего ему хотелось, чтобы люди усомнились в его приверженности жесткому курсу национальной валюты. И Мейджор, и Ламонт выступили с речами, отрицая даже гипотетическую возможность девальвации фунта[1080]. К их разочарованию, во Франкфурте их позиция не встретила особой поддержки. В течение лета 1992 года официальные представители Бундесбанка четыре раза отпускали пренебрежительные замечания о других валютах МВК, и их слова приводились в прессе[1081]. 10 июня президент Бундесбанка Гельмут Шлезингер, давая интервью, открыто заговорил о возможном пересмотре курсов валют МВК до окончательного перехода к валютному союзу[1082]. Мейджор и Ламонт выразили канцлеру Колю протест, но безрезультатно[1083]. 16 июля на летнем приеме на Даунинг-стрит, 10, а потом и на ужине, устроенном Sunday Times, Мейджор, поддавшись “самообольщению с удальством пополам”, заявил, что лет через пять – десять “фунт стерлингов будет одной из самых крепких валют в мире – возможно, крепче, чем немецкая марка”[1084]. А уже на следующий день Бундесбанк поднял свою учетную ставку – это был законный шаг для обуздания инфляции в Германии, – но одновременно (“неслыханно”, по отзыву Ламонта) представитель Бундесбанка сообщил, что “рыночные силы могут в итоге подтолкнуть более слабые валюты к девальвации”[1085]. 26 августа, стоя на лестнице казначейства на Уайтхолле, Ламонт попытался разогнать малейшую “тень сомнения относительно фунта”, поклявшись “сделать все необходимое” для того, чтобы стерлинг сохранил положение на уровне или выше уровня минимального курса к марке 2,778[1086]. В тот же день Иэн Плендерлейт, исполнительный директор Банка Англии, отвечавший за рынки краткосрочного капитала, пригласил руководителей четырех ведущих банков на Треднидл-стрит, чтобы посвятить их в свой план: укрепить стерлинг, заняв более 7,25 миллиарда фунтов в иностранных валютах, главным образом в немецкой марке (через восемь дней об этом плане было объявлено во всеуслышание)[1087]. И в тот же день, чуть позже, Ламонт, к своему замешательству, прочитал, что, по мнению одного члена правления Бундесбанка, имеется “потенциал для пересмотра курса валют в МВК”[1088]. А через четыре дня в распоряжении агентства Reuter оказалась предварительная копия выступления чиновника Бундесбанка, где говорилось, что от пересмотра валют в МВК много лет отказывались по “репутационным соображениям”. Это был явный намек на то, что больше откладывать этот шаг уже не получится[1089].
Британским политикам, которым передалась коллективная народная память о 1940-х годах, было очевидно, кто главный враг: конечно же, немцы[1090]. В первую неделю сентября Ламонт провел в Бате встречу европейских министров финансов. Возможно, оттого, что встреча проходила в этом типично английском городке, Ламонт решил оказать на Шлезингера максимальное давление. Шлезингера до того разозлили “жалобы” Ламонта, что он пригрозил уйти и, пожалуй, в самом деле ушел бы, если его буквально за руку не удержал бы Тео Вайгель, министр финансов Германии[1091]. “Еще никогда в истории Бундесбанка на нас не давили так, как вы сейчас давите”[1092], – пожаловался в своем выступлении Шлезингер. (“Что ж, – подумал саркастичный Ламонт, – возможно, до этого его жизнь была недостаточно яркой”[1093].) Под конец встречи, когда министры уже расходились, Шлезингер отомстил: он вручил жене Ламонта подарочный футляр, внутри которого лежали тридцать серебряных дойчмарок. (“Должен признаться, – рассказывал позднее Ламонт, – что у меня с языка чуть не сорвались горькие слова про тридцать сребреников”