Площадь Революции. Книга зимы (сборник) — страница 19 из 24

«Убил?… Нет! Быть не может! А может, старичок, падая, того… Головой о выступ? Нет-нет, невозможно!»


Внизу, в буфете, было сумрачно, пусто.

Правда, едва успели сесть за треугольный зеркальный столик без скатерти, едва успели осмотреться, отругать светильники в виде африканских масок и невесть зачем понадобившийся в буфете небольшой, но напряженно бьющий фонтан с круглым бассейном, как налетел и завис в воздухе, подобно сорному вихрю, Побужацкий.

– А! Вот вы где? Разумею… А как же душка Казнодеев? Плохо ему, ух как плохо! Он ведь к вам – как к родному! А вы его в ухо! А если захворает Казнодеюшка? Или того хуже – с катушек долой? Нет уж. С нами такие номера не проходят. Так что – будем с вами разбираться!

Лодыженский шевельнулся. Ему показалось: если встать и дать в ухо еще и Побужацкому, станет спокойней, легче. Разлопнется напрочь черно-зеленый пузырь тоски, вздувавшийся в горле черней, крупней…

Варя придержала Лодыженского за руку. Однако Побужацкий движенье доктора сразу же заприметил.

– А! Вот вы как! Вот вы… Ну так я вам! Сейчас! Только схожу наверх, за ребятками бритыми. Они вам… Они…

Шутовской и «прикольный» характер угроз Побужацкого был понятен Варе, понятен официантам, понятен бармену за стойкой. Не понимал этого шутовства и клоунизма один только Лодыженский. Ему вновь, как на набережной, стало до жути тошно.

«И приведет ведь! Точняк! И ребятки эти поздоровей Казнодейчика лысистого будут! Бежать, бежать надо! А куда? На выходе, наверное, тоже люди Побужацкого!»

Кривляясь и взвинчивая себя, щекастый думец ускакал по лестнице вверх.

– Куда… куда ведет та, другая лестница? – шепотом обратился к своей спутнице доктор. – Эта, что в углу?

– Там, внизу – «Музей фонтанного механизма». Это Побужацкий придумал! И кухня там. Кормят здесь славно. И первое, и второе, и салаты, и шашлычок…

– А выход, выход из кухни есть?

– Точно не знаю. Что-то вроде о выходе швейцар говорил…

* * *

«Музей фонтанного механизма» Лодыженского поразил.

Минут десять он с замиранием сердца наблюдал, как по прозрачным пластиковым трубам подымается и уходит вверх, к бассейну с фонтаном, вода. Как работают громадные, вычищенные до блеска колеса и шестерни. Как вздуваются и мягко лопаются пузырьки кислорода в чистых отстойных баках, соединенных в невиданно сложную и пугающе-прекрасную систему.

Близ фонтанного механизма Лодыженский совсем почти успокоился. Его мало смущали шмыгавшие туда-сюда официанты, летавшие стремглав поварята. Он нашел стул, сел. Варя, на правах старой знакомой, встала рядом, кончиками пальцев коснулась плеча.

Лодыженский закрыл глаза. Работающий механизм, включаваший в себя и схему сотворения фонтанной воды, странным образом соотносился с полузнакомой женщиной, с ее едва слышным дыханьем, привлекал, очаровывал, мягко вбирал и тут же выбулькивал назад его мысли.

«Фонтан… А ведь в ХIХ веке его на Москве “фонталом” звали! Из таких-то “фонталов” воду, как из водозаборной колонки брали: подъезжали водовозы, наполняли громадные бочки, подскакивали и шустряки-водоносы с ручными бочонками. Тут же – извозчики с непоеными лошадьми… Лошади морды в воду тычут, детвора смеется, бабы с коромыслами на плечах переглядываются… Хорошо… Сладко… А теперь?… Теперь все сложней: краны, трубы, цилиндры… Механизм! И у жизни нашей механизм есть. Фонтанному подобный. Колеса – это, пожалуй, мы, народишко: врачи, инженеры, таксисты, повара, профессура. Шестерни покруче – чинодралы и прочие распределители нами созданных благ. Цилиндры пудовые – это, конечно, буржуа наши новые, посреднички и ростовщики. Ишь, водичку по трубам гонят! Гонят ее и гонят, и денюжку из воды этой лопатами выгребают!»

Вдруг, вперебив фонтанным мыслям, вспомнилось ему нечто совсем иное.

Вспомнился год 1991-й: тихий, сладко булькающий невидимыми пузырьками август, желто-дымная Тверская, танк, запирающий улицу у Пушкинской площади, еще один, почти у Охотного ряда.

Дневная тишина на Тверской тогда ошеломила и раздавила: шмыгали, словно по воздуху, не касаясь земли, серые растрепанные людишки, чего-то выжидал, вжавшись в стену, одиноко-растерянный милиционер, от Английского клуба и до Белорусского вокзала гуськом стояли троллейбусы. А над всей этой механически остановленной жизнью слабо и на человеческий язык непереводимо посвистывало в кронах деревьев едва уловимое будущее. Он тогда (и почему-то на цыпочках) пересек пустую проезжую часть, двинулся по направлению к Кремлю. Но по дороге, сам не зная зачем, еще раз перебрел очищенную от легковушек Тверскую и с переулка вошел в опозоренный тогдашними властями, превращенный ими в символ съестной похоти и греха, но все ж таки до боли любимый Елисеевский.

Магазин был пугающе пуст, мрачно горела крупная деревянная его резьба. Одинокий, ласково шевелящий губами японец покупал что-то рыбное. Лодыженский окинул взглядом ставшее внезапно доступным съестное изобилие, и ему стало страшно: ни заварушек, ни драк, ни ссор не было близ дунайской селедочки и морозно дымящей говяжьей вырезки!

Внезапно к елисеевскому мраморному прилавку привалился одетый в темно-синюю, правда, и до блеска выутюженную, рабочую робу пожилой москвич.

– Дайте! Хоть сегодня мне что-нибудь дайте! – закричал пожилой требовательно, истерично. При этом он закрыл глаза и широко раззявил беззубую пасть, словно играя в стародавнюю, всем известную детскую игру: «закрой глаза, открой рот».

Лодыженский сразу понял: это больной, неадекватный! И тут же, словно боясь заразиться, заспешил из пустого Елисеевского вон.

Оглянувшись на выходе, он увидел: японец, еще шире улыбаясь, протягивает рабочему что-то съестное в пакетике, а из-за прилавка выдвигается туго накачанный продавец, с невозможным в дорогом магазине дрыном в руках…

Полет неведомого будущего (кружащий голову, запредельный!) на улице увлек доктора снова.

Он петлял по Тверской, как пьяный. Можно было ходить кругами, можно было упасть и кататься по земле. Никто не приструнил бы, не оштрафовал. Все было полно свободой и редким для Москвы безмолвием. Но тишина и пугала же. Чуялась в тишине этой какая-то подстава, слышались далекие стоны, щелкал зубами, подобно сказочному Кощею, неясно где живущий и именно этим страшный разор-разлад. Тишина грозила каким-то к чему-то возвратом. Тюрьмами, ссылками, даже чем-то худшим, чем смерть, грозила.

«Ни тем, ни этим! Ни тем, ни этим власти давать нельзя! – скрежетал тогда про себя зубами доктор, не слишком хорошо отдавая себе отчет, кто «те», кто «эти». – Ни тех, ни этих не надо! – мучил он себя. – А кого надо? Царя? Царя в голове иметь надо. А может, любовь в сердце? В голове… в сердце… в голове»…

Все тише и слаще думалось ему, забывалось им…

Такая же тишина – как на дне желтоватой небыстрой реки – была и здесь, в подвале.


Открыв глаза, Лодыженский глянул на Варю. Та улыбалась, сочувствовала. Он хотел рассказать ей про августовскую тишину на Тверской, про шмыгающее в кронах деревьев глупо-немое будущее, про страшно опустевший Елисеевский магазин, но сразу оборвал себя.

«Да она ж тогда под стол пешком ходила! Что ей вообще может быть известно о механизме жизни? Ей один, один механизм нужен!»

Официанты стали пробегать чаще. Там, наверху, час пиршества, час блаженства, видимо, приближался.

Вдруг двое официантов вкатили на тележке громоздкое блюдо. На нем в виде многооконного дома высился белый торт с густо вкрапленными красными мармеладками.

«Вот они его как! Кому-то – на тарелочке! Прямо как тогда, после событий… Да ведь это Белый дом наш московский! Сейчас они его хавать будут! Потом и Кремль! И Разгуляй, и Покровку! Всё употребят, всё схавают!.. Фу ты, воображение разыгралось. Поберечь нервы надо!»

Тут официанты понесли-покатили новую еду.

Был провезен на тележке громадный, порубленный на части осетр. Нос осетру аккуратно обломили, в бока вдавили бледно-зеленые виноградины-иллюминаторы, на острую спинку и на боковые плавники накололи сочащиеся красным соком помидоры.

«Да это ж… подводная наша лодка! Та самая! А здесь… здесь чинодралы партийные гибель ее празднуют! Значит… сами они гибель ее и сконструировали!»

Тут же покатили установленную на две тележки столешницу. Грубо разрубленные овощи, маринованные чесночно-людские головки, поглядывающие из зарослей лука и черемши гранатометы гороха, фиолетово-фасолистые «стингеры»… Овощи были выложены так, что очертаниями своими напоминали мятежную территорию – Чечню.

Прогромыхала и тележка с напитками. Высокие рейнские бутылки были выстроены в ряд, втиснуты в красноватую соломенную оплетку. Соединяла бутылки меж собой зубчатая кремлевская стена.

Официантов с подносами скопилось уже немало, но они не могли пробиться вверх по узкой лестнице, не могли протолкнуть тележки по проложенным сбоку лестницы рельсам. Началась давка. И полетели над временами и событиями, вываленными на подносы, вздорные окрики, гадкие мусорные словечки!

Тут, в самых верхах лестницы, у буфета снова объявился Побужацкий, уже со свитой. Он прокричал с высот что-то грозно-сбивчивое, потом завизжал, замахал руками.

Тоска, весь день копившаяся в Лодыженском, вдруг возросла до размеров вселенских. Тоска металась в его опустевшем теле, как зверь, круша перепонки из костей и жил. Наконец не выдержав, доктор вскочил, кинулся к Побужацкому. Но добрался только до застрявших у входа на лестницу кремлевских бутылок, до кавказских овощей, до осетров-лодок…

Тогда он схватил металлическую табуретку с тремя изогнутыми ножками, поднял ее над собой…

Удар! Снова удар! Потом еще, еще!

Звон стекла, потоки пьянящей влаги, хруст бараньих костей, изломанное страхом и враз остекленевшее лицо Побужацкого, хохот то ли кого-то из официантов, то ли Вари Нудьги, – все это разорвало Лодыженскому нутро, но и враз очистило его от зеленоватой тины-дряни.

«Так, так, так! Выше, круче, резче! Бей, круши!»