а в нежном возрасте испытала на себе, как государство расправляется с потенциальными диссидентами.
Но, как оказалось, я тогда почти не разглядела на страницах «1984» той реальности, в которой жила. Даже в контексте всего случившегося я тогда осознавала свою жизнь – по большей части – как свободную, без всяких ограничений. У меня была семья. Была бабушка. Район, где выросла, я знала как свои пять пальцев. Знала соседей, чувствовала, что большинство из них относится ко мне хорошо. А еще у меня были книги. Я не ощущала давления со стороны государства. Как с той «стеной памяти» – по моим понятиям, самый страшный авторитаризм в нашем обществе остался в прошлом, которого я, по молодости лет, не застала.
Но когда я передала книгу Оруэлла обратно ее владельцу, когда он, потянувшись, взял ее в руки, я почувствовала горечь тяжелой утраты. И в тот момент мне все стало ясно. Ясно, почему невзгоды тихого неприметного героя так сильно меня тронули. Почему финал, где Уинстон становится беспомощным конформистом, показался мне таким невыносимым.
Потому что он напомнил мне моего отца.
Глава одиннадцатая
После этого я много раз приходила к старику в книжный магазин. Он, пожалуй, был единственным, кто искренне мне радовался. Мама постоянно меня шпыняла, папа оставался все таким же отрешенным, брат был страшно надоедливым милашкой, а бабушка – могучей скалой, такой же неколебимой перед лицом ненастья, как и всегда. Я чувствовала, что все они меня любят, каждый по-своему. Но ни у кого из них я не вызывала особого интереса. По крайней мере такого, как у старика. Глаза его сияли, когда я подыскивала слова для ответа на его вопрос или робко, скованно формулировала свою оценку очередной книги, которую он любезно дал мне почитать.
Я впервые в жизни почувствовала, что меня действительно слушают, а еще он ничего не требовал взамен. Лишь однажды обратился ко мне с просьбой. Было это, когда мы обсуждали роман «Посторонний», написанный Альбером Камю. Старик спросил, что я думаю про эту книгу. Я все еще стеснялась и робела, но уже достаточно выпила с ним горячего чая, чтобы решиться высказать свое истинное мнение.
– Мне она показалась… странной. Кажется, я не совсем ее… поняла. В «1984» Уинстон… его подавляют, поэтому ему нелегко высказывать свое мнение, показывать свои чувства. Приходится все скрывать. Ведь в противном случае его накажут. С этим героем иначе. У него умерла мама. Но он не говорит про нее ни одного доброго слова. Он будто бы вообще ничего не чувствует. А его же никто не подавляет. Никто не велит быть таким. Он просто… такой.
Старик погладил себя по подбородку. Морщинистое лицо искривилось в задумчивой улыбке.
– Это, пожалуй, самая действенная форма подавления. Когда ты не можешь ничего сказать или больше уже ничего не чувствуешь. И не потому, что на тебя давит какая-то внешняя сила или закон. А потому, что тебя что-то сдерживает изнутри. Ты одновременно и тюрьма, и тюремщик.
Я задумалась над его словами. Не совсем их поняла. Но критиковать старика не решилась. Это было бы невежливо.
– Кажется… кажется, я никогда еще не встречала таких людей, господин.
Взгляд его вновь сделался ласковым и рассеянным. А потом еще и грустным.
– Необязательно все время называть меня «господин».
– А… как же мне тогда вас называть?
– Ну… э-э-э… если ты не против, конечно, может, ты могла бы меня называть… вторым дядюшкой? Если тебя это устраивает.
Второй дядюшка – почтительное обращение к человеку, который не состоит с тобой в кровном родстве, но как бы является членом семьи. И я – далеко не в первый раз – ощутила всю глубину его одиночества.
– Это… было бы просто замечательно.
– Хочешь еще на некоторое время оставить себе эту книгу?
– Это было бы просто замечательно… второй дядюшка!
Он улыбнулся безыскусной детской улыбкой, как будто я только что сделала ему лучший в мире подарок, а потом побрел прочь – скрепить наш новый пакт чайником горячего чая. В течение следующих месяцев второй дядюшка давал мне читать и другие книги на экзистенциальные темы: «Чуму» Камю, «Тошноту» Сартра. Первую я проглотила с жадностью, во второй так и не разобралась, даже после обсуждения со вторым дядюшкой. Еще он дал мне «Моби Дика» Мелвилла, «Старика и море» Хемингуэя и «Остров сокровищ» Роберта Льюиса Стивенсона. Я заметила, что второй дядюшка любит все, что связано с морем, хотя представить его на капитанском мостике мне не удавалось – с его-то сощуренными подслеповатыми глазами и телом, которое на вид было легче и слабее моего.
Впрочем, «Остров сокровищ» мне очень понравился, хотя под руководством второго дядюшки мои литературные вкусы делались все более зрелыми и я не могла не заметить (с некоторым удовлетворением) определенную натянутость и даже нелепость сюжета. А вот «Моби Дика» мне читать оказалось рановато. Я с трудом добралась до финала. Сцены с участием кита показались мне довольно интересными, однако я никак не могла сосредоточиться на бесконечных рассуждениях про китов, китовый жир, ворвань и такелаж – книга стала хорошим лекарством от бессонницы.
По-настоящему пронял меня «Старик и море» Хемингуэя. Короткий текст, однако я перечитывала его много раз. Сам стиль оказался настолько красив, что за ним меркло все остальное. Я на короткое время превратилась в старика в неведомой дали – точка на бесконечном просторе темного океана, лишь бледные звезды над головой указывают мне путь. Ни один роман никогда меня больше так не затягивал – не только потому, что я почувствовала запах морской соленой воды и ощутила ритмичное движение темных волн, но и потому, что очутилась у старика в голове, посмотрела на мир его глазами, усталыми, но устремленными навстречу чуду. Большинство серьезных читателей рано или поздно открывают для себя эту книгу. Она позволяет выйти за пределы своего «я» и отправиться в странствие, в какое не отправишься в пределах повседневного существования.
Именно эту книгу я и читала после ужина в мягком вечернем свете, когда в комнату ко мне вошла бабушка. Она распахнула дверь – у нее не было привычки стучаться, и я тут же затолкала книгу под одеяло. Сделала я это рефлекторно, почти непроизвольно. Собственно говоря, я никогда ни от кого не скрывала, что посвящаю много времени чтению, и тем не менее, учитывая образ жизни нашей семьи, я стеснялась этой привычки. Сама не знаю почему.
Бабушка все заметила.
– Ты в последнее время много читаешь, маленькая.
Я посмотрела на нее. Она продолжала звать меня маленькой, хотя я успела ее перерасти. Я посмотрела на нее – крепкую пожилую женщину с загрубелой кожей, женщину, которая всегда была частью моей жизни, присутствуя в ней с весомостью и недвижностью скалы. Однако, когда бабуля заговорила про книги, голос ее прозвучал необычайно тихо, во взгляде скользнула мягкость, неуверенность. Мне на миг предстала девочка, которой она оставалась все эти годы.
– Почему ты так много читаешь? – спросила она смущенно.
Во мне поднялась настоящая буря. Книги давно приобрели для меня особую важность, хотелось об этом поведать бабушке, причем так, чтобы она меня поняла. Но весь этот наплыв чувств свелся к нескольким безликим словам.
– Потому что… мне нравится… наверное.
Бабушка задумчиво нахмурилась.
– Когда я была маленькой, монахи пытались обучить нас грамоте. Но у меня ничего не вышло. Я не понимала зачем. Зачем писать, если можно сказать словами? Да и не нужны никому были мои руки, которые умели бы писать. Руки мои были нужны, чтобы готовить, убирать, снимать урожай, сеять. Но нынешний мир – новый мир. Он не принадлежит таким, как я. Принадлежит тебе, маленькая. Так что, наверное, хорошо, что ты читаешь. Читай побольше. Ведь это означает, что ты умна и сможешь найти работу, за которую будут много платить. Ты разбогатеешь и заживешь без забот.
Щеки у меня зарделись. Я потянулась к Хемингуэю, погладила обложку: голубая вода, сливающаяся с белым небом. Посмотрела на бабушку.
– А почему ты никогда не плаваешь по морю, по-по?
Она снова устремила на меня задумчивый взгляд.
– А зачем мне это? И потом, от Пекина до моря много, много тысяч километров.
Мне уже почти исполнилось пятнадцать, и я знала, что Пекин не так уж далеко от побережья, но, когда речь заходила о расстояниях, бабушка склонна была преувеличивать.
– Кроме того, – добавила она, прищурившись, – людям, которые живут у моря, нельзя доверять. Они все несерьезные. Дашь им денег взаймы – никогда назад не получишь.
Она заговорщицки наклонилась ко мне, а потом раскрыла ошеломительную, беззаконную тайну.
– И знаешь что… у некоторых из них плавники! Как у рыб!
Я не знала, что на это ответить. Бабушка коротко кивнула – показывая, что вопрос о море закрыт, а разговор окончен. Она поднялась. Но прежде, чем уйти, приблизилась ко мне, с некоторой неуверенностью в глазах. Вытянула руку, ласково отвела мне волосы со лба.
– Нужно тебя подстричь, – пробормотала она. – А то ты похожа на клоуна Бозо[5].
Быстро погладила меня по щеке и вышла.
На следующий день наша учительница Чу Хуа попросила меня подойти к ней после уроков. Весь день мое воображение крутило сальто: я все настырнее убеждала себя в том, что в чем-то серьезно провинилась. Во рту пересохло. Я чувствовала гудение сердца, меня подташнивало в преддверии панической атаки. Я все-таки сдерживалась, но, когда все вышли из класса, а Чу Хуа знаком пригласила меня сесть с ней рядом, меня все-таки пробрала дрожь. Я понимала, что все это не рациональные чувства, что вообще-то я прилежная ученица, которая много трудится и никогда не высовывается лишний раз. Тем не менее в глубине души я ощущала, что нарушила очередное правило, что-то преступила, с чем-то не справилась – и вывести меня на чистую воду только вопрос времени. Тошнота волнами покатилась по телу – я не сомневалась, что меня сейчас накажут.
Чу Хуа посмотрела на меня, строго, внушительно.