В подобных случаях весь этаж начинал разыгрывать одну и ту же причудливо-сюрреалистическую сценку: что все в порядке, что двери иногда напрыгивают, подобно чудищу из древнего китайского свитка, на ничего не подозревающую женщину, чтобы стукнуть ее, пока она хлопочет по хозяйству. Углы буфетов, края кроватей – все они одинаково опасны и одинаково непредсказуемы. А вот мужчины, с которыми эти женщины решили соединить свою судьбу, ни в чем не повинны.
Ребенок осознаёт и постигает такие вещи, но не претворяет их в форму осознанных представлений. Я понимала, что жен иногда бьют, что это нехорошо. Знала, что взрослые не одобряют подобного поведения, но вслух об этом не говорят. Оно, однако, случается. Помню, что даже в детстве я ощущала, что и яркое свечение моей мамы успели слегка притушить, что ее навязчивая потребность регулировать все мелочи нашей жизни упертыми представлениями об этикете и достоинстве мгновенно сойдет на нет, если отец хотя бы раз ударит ее по лицу. Если хотя бы раз прервет ее бесконечный поток смачных сплетен и назойливых требований.
Но он, слава богу, никогда этого не делал. Впрочем, то, что от него оставалось, было во многом хуже: серая оболочка человека, который даже мне казался старым, хотя на самом деле ему было лишь немного за тридцать. Человек, из которого вытрясли всю начинку. Или, может, он просто научился ускользать. Отсутствовать в окружающем мире. Чувствовать себя по-настоящему дома только в своем одиноком кабинете, за размышлениями над схемами и отчетами. Я и по сей день не знаю, что с ним произошло тогда, до смерти Мао. Его задержали. Означало ли это избиения? Пытки? Мне ясно одно: полноту личности у него отобрали. Даже теперь, столько лет спустя, когда его нет рядом, я испытываю к нему огромную жалость.
Но если отец мой оставался пассивным свидетелем искрометного жизнелюбия моей мамы, то бабушка была совсем не похожа на них обоих. Она сильно отличалась от рожденной ею дочери. Я подмечала, что если мама стремится к добропорядочности, то бабушка – бунтарка по натуре.
Родилась она в 1921 году. Рождение ее пришлось на период модернизации, последовавший за отречением последнего китайского императора, однако бабушка жила в сельской местности, которую прошлое продолжало сжимать в странном призрачном кулаке. Ее родители придерживались жизненного уклада, который унаследовали от предков, – пальчики на ногах маленькой дочери они сломали и согнули, подвергнув ее так называемому бинтованию ножек, – но бабушка взбунтовалась, кричала каждую ночь, сопротивлялась, и в результате родители ее не выдержали. А когда ей удалось полностью стянуть с ног ненавистные бинты, они просто сделали вид, что ничего не заметили.
В результате ступни у бабушки были просто удивительные. Больше идеальных «забинтованных» ног, но меньше тех, какими должны были вырасти в нормальном случае. Найти подходящую обувь ей было почти невозможно. Именно поэтому бабушка в конце концов стала делать обувку сама. Тогда она еще не знала, что существовало целое поколение девушек, которые отказались бинтовать ноги, проявив ту же отвагу и решимость. Выросло целое поколение девушек, ноги у которых были слишком большими для «забинтованных» и слишком маленькими для «нормальных».
Со временем бабуля приноровилась шить обувь для женщин, у которых, как это называлось, были «ноги освобождения» – такие же, как у нее, которые пытались, но не смогли забинтовать. Бабушка моя владела, по сути, самым традиционным женским навыком: орудовать иголкой со вдетой в нее ниткой, чтобы создавать носильные вещи, – но у нее этот навык стал формой женского бунтарства. Вся жизнь ее была напичкана и более мелкими бунтами, которые часто принимали куда более грубую и невоспитанную форму. Взрыв задорного смеха, скабрезное подмигивание и даже громогласное…
ГР-Р-Р-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы!
Я как раз волоку ко рту жареный рис с яйцом, вскинув палочки в воздух, но бабушка рыгает так громко, так решительно, что на несколько секунд мы все пятеро замираем вокруг стола. На лице у отца выражение, которого я никогда раньше не видела: рот приоткрылся, папа то ли озадачен, то ли возмущен. Мама – которая до того яростно осуждала соседскую дочку, повадившуюся ходить в сандалиях без носков (по маминым понятиям, верный признак детской испорченности) – так поражена этим рыганием, что на миг теряет дар речи, быстро моргает, пытается смириться с фактом столь непредвиденного и непотребного поступка.
Мой брат Цяо – ему тогда еще не исполнилось и двух лет – тоже прекратил старательно и сочно жевать, из уголка рта у него потекла струйка. На лице засияла улыбка, какая появляется у карапуза, сообразившего, что в мире его что-то внезапно переменилось – он пока не уверен, что именно, но страшно радуется перемене. И последней – но при этом главной – оставалась фигура бабушки: ее крупное приземистое тело и круглое лицо расслабились, в морщинках обозначилось зарождение улыбки, она крупной жабой откинулась на спинку стула. И смотрела на маму с искорками в глазах.
Мама побагровела. Она прекрасно справлялась со всем, что было связано с распорядком жизни, детской одеждой, подбором слов, которые в семье разрешалось употреблять, а вот с отражением чувств на собственном лице куда хуже: оно плыло, на нем внезапно проявлялись самые сокровенные переживания. Она моргнула, глядя на бабушку, пыталась подавить взрыв негодования. И наконец ошарашенно выдавила несколько слогов:
– Ты это специально, муцинь[1], я знаю!
Бабушка в ответ посмотрела на нее невозмутимо, как сфинкс, – хотя во взгляде и сквозило откровенное озорство.
– Милочка, радость моя, доживешь до моих лет, поймешь, что тело – оно как автомобиль: с годами портится, и порой глушитель барахлит!
Бабушка взмахнула ресницами, и на лице ее появилось выражение оскорбленного достоинства.
– Да ладно, – отрубила мама. – Твой «глушитель» вечно барахлит именно тогда, когда я говорю важные вещи, когда я пытаюсь…
– Гр-р-р-ы-ы-ы-ы!
И снова всех охватил временный паралич. Всех, кроме братишки, который как раз тоже рыгнул и теперь зловредно ухмылялся, с улыбающегося детского личика все еще текла грязная слюна, а сам он был доволен как слон, что сумел подхватить бабулину шутку.
Мама взглянула на братика с неподдельным ужасом, а потом повернулась к бабушке – багрянец мгновенно сбежал с лица, уступив место творожной бледности потрясения.
– Видела, что ты творишь? Ты… портишь мне ребенка!
С бабушкиного лица впервые сбежал всякий намек на озорство.
– Ну, не преувеличивай. Ему и двух лет еще не исполнилось. Вот обезьянка и обезьянничает!
– Обезьянка… обезьянничает? – задохнулась мама. – Да как… как ты смеешь! Я считаю, что нравственное развитие моих детей… не тема для шуток!
К этому времени она уже встала в полный рост и возвышалась над остальными, жестами обращаясь к незримой для нас аудитории.
А потом вдруг вперила взгляд в папу.
– А ты! Ты! Почему ты меня не защищаешь?
Папа от изумления вернулся в действительность. Не знаю, какие там мысли бродили у него в голове, отгораживая от всех этих вспышек семейных скандалов, но они разом улетели прочь под пристальным и угрожающим маминым взглядом. Бедолага попытался взять себя в руки, придумать хоть какой-то ответ – я видела, как он старается, – но не успел произнести ни слова, потому что мама обессиленно ахнула и выплыла из комнаты.
Ернический бабушкин взгляд переметнулся на озадаченного папу.
– Что-то она сегодня не в настроении. Может, тебе следует почаще исполнять супружеские обязанности?
Да, внезапная мамина выходка выбила папу из колеи, но это было ничто в сравнении с тем ужасом, который отразился у него на лице, когда бабуля высказала это свое дельное предложение.
Стараясь сохранять достоинство, он встал из-за стола и следом за мамой покинул комнату.
Братишка сидел на детском стульчике, и тут на его гладком пухлом личике впервые мелькнула тень тревоги, большие темные глаза расширились от неподдельного горя – он осознал, что все переменилось, хотя и не понял, как и почему. Понял лишь, что несколько секунд назад вокруг были люди, а теперь они исчезли – и его, видимо, захлестнуло невыносимое одиночество, которое накатывает внезапно и доводит до полного самозабвения, особенно если ты еще маленький. Через мгновение лицо его уже блестело от теплых слезинок.
Братишка часто меня раздражал. Он бывал громогласным, требовательным. В его присутствии все разговоры относились только к нему, одной лишь силой притяжения своих нужд он затягивал всех окружающих в свою орбиту. Раздражение порой затмевало в моих глазах его беспомощность. Но в тот миг его уязвимость я ощутила как свою, его одиночество и горе будто бы стали моими собственными чувствами. Я на несколько секунд переселилась внутрь его головы, мигала, глядя на тех, кто жил в одном со мной мире, колеблясь между озадаченностью и страхом. Я встала, очень осторожно вытащила брата из стульчика. Он уже ревел во весь голос, полностью отдавшись вихрю чувств, который взметнулся внутри. Я заворковала ему в ушко – не раз видела, как это делает мама. Подняла повыше, прижалась губами к мягкому животику – я так поступала иногда, чтобы он поежился и захихикал, – но все мои усилия разбивались о его смятение.
Бабушка жестикулировала, сидя в кресле. Я без единого слова передала ей Цяо. Он все ревел, но, когда бабуля прижала его к своей большой груди, он сразу зарылся в ее грузность, неподвижность, теплоту. Его пухлое тельце еще сотрясалось от рыданий, но он уже начал обмякать, уткнулся в нее, приладился к мягким складкам, а она принялась покачивать его вверх-вниз – крошечное суденышко, объятое ритмичным коконом волн. Братик инстинктивно засунул в рот пальчик. Через несколько секунд я услышала тихое посапывание – большие закрытые глаза, как гладкие мраморные шарики, наружу торчит крошечный носик. Все переживания позади.
И тут же в чувства мои вкралось куда менее добродетельное побуждение. Мама редко разрешала мне пойти поиграть с соседскими детьми, а вот бабушка не проявляла такой строгости, и в отсутствие мамы я легко добивалась своего.