– Второй дядюшка. А что это значит – быть человеком?
Я, кажется, ждала, что он засмеется, – даже в том возрасте я понимала, какой это наивный вопрос. Как можно сформулировать такое в одном-двух предложениях? Однако старик посмотрел на меня серьезно, как будто придавая большую важность моим словам. Снова встал – движения его были вымученными, скованными, и в неярком свете я отчетливо видела, как сильно он горбится. Он шел, нагнувшись вниз, будто неподъемный груз времени давил ему на плечи. Он был даже старше моей бабушки, в этом я не сомневалась; пожалуй, он был самым старым из всех моих знакомых.
Он подошел к полкам, достал толстую книгу в переплете. Дышал он тяжело, как иногда дышат старые люди, с легким присвистом. Губы блестели от слюны, и мне было видно, что кожа у него тонкая, как бумага, сквозь нее можно рассмотреть форму костей. Чередой судорожных движений он открыл книгу на нужной странице, ласково разгладил лист и только потом снова опустился в кресло. Указал на картинку – одышка все мешала ему говорить, но наконец он выдавил:
– Вот… вот что это значит… как я считаю.
Я с любопытством нагнулась поближе. В свете свечи увидела фотографию стены пещеры. На ржавой сепии камня осталось множество отпечатков рук. Они были светлее окружающего фона. И образовывали круги, похожие на букеты цветов.
Я посмотрела на старика.
– Я не понимаю.
Он еще раз указал на фотографию.
– Эти изображения оставили нам древние люди. Им… много тысяч лет. Наши предки прятались в пещерах… и оставляли там такие изображения.
– Они… симпатичные, – заметила я, но без особой уверенности.
Старик стремительно задвигал рукой, все пытаясь отдышаться.
– Как жили эти древние люди? Среди сплошных опасностей. Они теснились у костра, а во тьме их подстерегали хищники. Их губили болезни, всякие хвори, непредсказуемые и непонятные. Жизнь была… совсем короткой. И проходила вот так.
Старик щелкнул пальцами. Он все еще улыбался, но теперь сокрушенно.
Я подумала про этих людей, про те стародавние времена. Представила себе, как потрескивает костер. Как во тьме сверкают глаза.
Он подтолкнул ко мне книгу.
– Вот они и оставляли эти изображения. На стенах пещер. Изображения, которые говорят: да, меня больше нет, но когда-то я жил. Как и ты.
Я еще раз взглянула на картинку. Эти руки тянулись ко мне через тысячелетия. Как тихий отзвук, как мольба. «Меня больше нет, но когда-то я жил. Как и ты». Я будто бы слышала эти слова в гулкой тишине огромной пещеры. Шепоток прошлого. И отпечатки ладоней – смутные, хрупкие – вдруг показались мне такими изящными, такими прекрасными, меня захлестнули одновременно и печаль, и радость. Я подумала про Цзиня, вспомнила его рассказ о том, как он в детстве смотрел в сторону горизонта и видел вдали площадь Тяньаньмэнь; я почувствовала, что наши и детство, и отрочество теряют очертания, их накрывает тень грядущего, прошлое и настоящее сливаются воедино, а как именно – не могла понять.
Я посмотрела на старика.
– То есть быть человеком – значит оставлять о себе воспоминания для будущего?
Он посмотрел на меня, пожал плечами.
– Возможно. А еще помнить других.
Он несколько секунд смотрел на меня, глаза в глаза. Во взгляде его была беспомощность. И надежда.
Меня больше нет, но когда-то я жил. Как и ты.
И я поняла, что не только ладони, когда-то прикоснувшиеся к стене, обращаются ко мне с мольбой.
Захотелось сказать, что я никогда его не забуду. Но вместо этого я отвернулась, отпила чая. Порой очень трудно бывает сказать хоть слово. Возможно, именно потому, что ты – человек.
Глава восемнадцатая
Когда я вышла из книжного магазина, уже опускалась ночь. Дневная голубизна сгустилась до синевы, на небо легла широкая тень. За темным покровом угадывался призрачный очерк луны, и я несколько секунд следила за ней – пока ее не поглотила тьма. И тут я впервые позволила себе сформулировать в голове ту смутную мысль, во всей ее неприглядной и страшной простоте: с бабушкой что-то творится. Она теряет разум.
А возможно, и умирает.
Я медленно пошла к дому – в вечерний воздух вкрадывались первые дуновения стужи. Добралась уже почти в полной темноте. Луну я не видела, но по угольно-черному небосводу рассыпались звезды. На фоне их далекого мерцания из нашего дома доносились звуки повседневной человеческой жизни: смешливая болтовня, звуки перемещений – жильцы собирались к ужину, теплый гортанный младенческий рев. Я поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в квартиру.
Из кухни хлынула волна жара. Семья моя собралась за столом, все, как всегда, оживленно переговаривались – молчал только папа. Я села. Мама приветствовала меня отрывистым: «Опоздала», братишка захихикал, а бабушка улыбнулась обычной своей теплой жабьей улыбкой – после чего все продолжили есть. Несколько секунд я наслаждалась атмосферой. Для меня эта сцена была привычнее некуда, и мне почти удалось убедить себя в том, что все в порядке. Я смотрела на родных, но никак не могла сбросить груз этого глубинного внутреннего осознания – в голову просачивалась темнота. Я смотрела на родных, но не чувствовала себя частью их круга, как будто они играли на сцене, я же была зрителем.
После ужина бабушка ушла в большую комнату и занялась рукоделием, братишка устроился у ее ног играть в настольную игру. Я пошла в кухню. Сквозь облако пара проступал мамин силуэт – она мыла посуду. Я подошла, встала с ней рядом. Трудились мы молча: она одну за другой подавала мне тарелки, я их вытирала – очередное избитое бытовое занятие, но и тут мне казалось, что я наблюдаю извне. И голос мой звучал глухо, непривычно.
– Я хотела поговорить про бабушку.
– О чем тут говорить? – отрывисто спросила мама.
Решимость начала меня покидать.
– Мне кажется, она… болеет, что ли.
– Болеет? Ты о чем?
– Болеет… у нее что-то с головой.
– У нее что-то с головой?
– Да, и мне кажется, ты тоже это замечаешь. Она стала многое забывать.
– Не понимаю, о чем ты. Начиталась своих книжек. И стала больно много думать.
– Она путает слова. Иногда не может закончить фразу.
Я почувствовала, что голос мой звучит все громче. Ощущение безнадежности и даже ужаса. Попытка претворить мысли в слова будто бы придала им реальности.
– И еще кое-что. Несколько дней назад она потеряла Цяо в парке. Он ушел, а она не заметила!
Мама перестала мыть посуду. На меня не смотрела. Вперила взгляд в стену.
А потом заговорила тихо, безжизненно.
– Ты ничего не понимаешь. Это называется старость. И только.
Наверное, именно в этот момент мне стало ясно, что маме так же страшно, как и мне.
Ночи становились все длиннее, я все больше времени проводила у себя в комнате. За письменным столиком у окна я – в скудном свете единственной свечи – работала над домашним заданием. Снаружи поверх бледной луны пролетали шелковистые ошметки дивных темных облаков. Ниже из глубокой тьмы вылеплялся силуэт города, на который время от времени падал отсвет слабого света, как будто огромное судно уходило во тьму.
Есть нечто особенное в том, чтобы работать ночью. Осознание, что все остальные спят, что здание тяжко стонет под весом погрузневших во сне тел и храпа. А ты, в полном одиночестве, входишь в некий промежуточный мир, где тени, и звезды, и странная музыка животных теснят человеческую жизнь: скребутся мыши, шуршат насекомые, безответно тявкает лис-одиночка. Если писать в это время, текст получается другим – так пламя свечи выглядит по-разному ночью и при свете дня. Днем это пламя – ничего особенного. Во тьме пламя свечи превращается в прожектор маяка – тонкий серебристый луч созвучен тоске и печали и манит тебя ближе. Мне казалось, что мои слова достигают некой серебристой грани, обретая привкус меланхолии, рожденной для молчания, когда единственным твоим собеседником остается звук твоего дыхания, биение твоего сердца.
В одну из таких ночей я сидела за письменным столом – мысли блуждали во тьме, время подбиралось к рассвету, – и вдруг до меня долетел громкий шорох, потом стук. Я резко выпрямила спину. Звук не долетел снаружи. А для мышей слишком громко.
Это здесь, в квартире.
Я выскользнула в коридор. Дверь в комнату родителей приотворилась, я различила в полумраке мамино испуганное лицо. В руке она держала свечу.
Стук повторился.
Доносился он из кухни. Мы переглянулись. Опасливо двинулись по коридору – мерцающая свеча бросала на пол перед нами призрачные круги света. Погруженная во мрак квартира превращалась в неизвестную территорию, привычные предметы обретали странные, зловещие очертания, тянулись к нам при нашем приближении.
Мама дотронулась до двери в кухню, осторожно приоткрыла ее. Мы шагнули внутрь.
Свет свечи выхватил из мрака смутное очертание, мерцающее белым. Представший нам призрак как бы повернулся вокруг своей оси, явив нам морщинистое лицо, а потом поплыл нам навстречу: глаза – черные провалы, будто дыры в черепе, рот – припухшая темная щель. Мама испуганно зашипела, отшатнулась, я же застыла на месте. Моргнула – изображение прояснилось. Я увидела бабушку в мерцающе-белом балахоне, ее старом халате, глаза ее были немыслимо расширены. По полу была рассыпана крупа, там же валялись осколки тарелки.
Мама моргнула.
– Боги великие, ты что здесь делаешь, старуха?
Сердце мое уже не бухало, меня объял новый страх – более глубинный и горький. Бабушка двигалась будто в трансе, как лунатик. Она посмотрела на маму и произнесла несвойственным ей тоненьким голосом:
– Я печенье искала.
Мама изумленно посмотрела на нее.
– Посреди ночи?
Бабушка чуть слышно проговорила:
– Пожалуйста, не гони меня отсюда, чоу-чоу!
Мама смертельно побледнела.
Бабушка посмотрела на меня, и улыбка на ее лице стала шире; ее вдруг объяло невыразимое счастье.
– Маленькая! – прошептала она.
Я посмотрела на нее: сквозь тонкую ткань проглядывала ее увядшая кожа, широко раскрытые глаза казались детскими, а потом я заметила на полу следы крови – там, где кожа ее перекореженных заскорузлых ног соприкоснулась с осколками тарелки. Я сморгнула слезы. Осторожно подошла, заговорила увещевающе: