Я об этом ничего не знала. Но меня распирало от негодования. Вспомнилось, как меня контролировала мама. И раньше, и сейчас. Какой беспомощной я иногда себя чувствовала. Университет казался мне местом, куда от этого можно сбежать.
– И что будет дальше? – прошептала я.
– Ну, – Минь подался вперед, явно делясь тайными сведениями, – пока ничего не понятно. Но предпринимаются определенные шаги. Делаются телодвижения.
Он огляделся, а потом всунул мне в руку потный клочок бумаги. Я опустила руку на колени. Глянула на стариков в баре – им всем явно было на нас наплевать. И тем не менее все так таинственно, так захватывающе.
На листке было написано: «Общежитие – наш коллективный дом. Мы, взрослые самостоятельные люди, имеем право разговаривать друг с другом, искать решения и жить общей жизнью. Университет нам не мамочка, не папочка и не диктатор. Автономия – основа демократии».
Листок будто загудел у меня в руке. Я посмотрела на молодых людей – лица встревоженные и выжидательные – и поняла, что со мной только что поделились очень важной тайной. Меня обуревал азарт. Я подумала про своего давнего утраченного друга, старика из книжного магазина, вспомнила Оруэлла.
– Мать-перемать!
Вернулась мадам Макао, плюхнула на стол поднос с напитками.
– Я тут на пять минут отлучилась, а вы уже втравили ее в эти вонючие разговорчики!
Минь посмотрел на нее, и впервые за весь вечер восторженный блеск у него в глазах угас.
– А тебе не кажется, что это важные вещи?
Она бесстрашно глянула на него.
– Угу. Не-а. Наверное. Кто знает? Ты сам-то что думаешь – эти придурки из студсовета сумеют решить вопрос? Ты правда считаешь, что они смогут улучшить нашу жизнь? Так вот слушай, что я тебе скажу. Они понапечатают листовок и прокламаций, причем авторами этих листовок и прокламаций будут те же самые типы, которые по прошествии времени станут университетским начальством и сами будут требовать, чтобы студенты прекратили печатать листовки и прокламации. И жизненный цикл покатится дальше!
Она повела рукой.
Судя по виду, Минь хотел выдать ей в ответ целый набор доводов, но в результате все свелось к бессмысленному и обобщенному заявлению:
– Какая же ты у нас циничная!
Глаза Макао восторженно блеснули. Похоже, комплимент пришелся ей по душе. Она подняла стакан.
– За это и выпьем!
Мы все чокнулись.
Минь посмотрел на меня с улыбкой. Его покорный, ласково-шутливый взгляд как бы говорил: мадам Макао человек несносный, но так уж оно устроено в этом мире. Я улыбнулась в ответ. Может, дело опять же было в спиртном, но я почувствовала солидарность с ним.
Посмотрела на Миня и Ланя. Минь так и поглядывал на меня со смущенно-заговорщицким видом. Лань с тихим упоением наблюдал за нами обоими. Я была им очень признательна за их доброту.
Глава двадцать шестая
К концу вечера спиртное ударило мне в голову – я раскраснелась, в глазах помутнело. Направляясь нетвердой походкой к выходу, я вдруг почувствовала, как она сжала мне локоть. Мадам Макао смотрела на меня пристально, ее дымчатое дыхание ласкало мне лицо, кошачьи глаза лукаво поблескивали.
– Встретимся тут, – сказала она, всовывая мне в руку клочок бумаги. Она нацарапала на нем адрес. – В четыре часа! Ровно через неделю, только ты и я! Не забудь!
И тут уверенность исчезла с ее лица. На миг она стала ребенком.
– Ты же придешь, да?
Я кивнула.
Дома братишка еще не спал. Свернулся на полу в большой комнате и смотрел мультики. Я иногда поражалась тому, насколько уютно он чувствует себя в своем теле. Руки и ноги у него еще были по-детски пухлые, и вот он слегка покачивал головой, вывернув колени, подняв торс под непредставимым углом. Но ему было удобно в этом положении, в глазах мелькали отсветы телеэкрана. Если бы я в детстве устроилась на полу в такой позе, мама залепила бы мне подзатыльник и сказала, что так сидеть «неприлично».
Я устроилась на стуле у него за спиной – мозг окутала легкая дымка выпитого – и некоторое время разглядывала его затылок. Знала: придет день, когда мой брат перестанет быть ребенком, но представить его себе мужчиной все-таки не могла; не могла себе вообразить, что ноги у него сделаются длинными и мускулистыми, подбородок приобретет четкие очертания, тело заматереет, раздастся, на лице и под мышками вырастут волосы. Я знала, что это случится, но знала и то, что для меня он навсегда останется тихим мальчуганом, который, свернувшись на полу в темноте, смотрит свои мультики.
– Ты чего смотришь? – робко спросила я.
Он передернул плечами, не отрывая глаз от экрана.
– Не знаю. Чего-то там. До того показывали «Спасателя», «Спасатель» просто классный, а теперь какие-то скучные новости.
Мы немного посидели молча, а потом брат добавил:
– Я думал, еще мультик будет… но по вечерам их обычно не показывают.
– А мама где?
– Не знаю.
Снова молчание.
Мне хотелось с ним поговорить, но в тот момент наши миры были слишком далеко друг от друга.
– А тебе нравится Бэтмен? – спросила я. – Мне, например, очень.
– Бэтмен? Бэтмен? – спросил он недоверчиво, с ноткой презрительного восторга. – Бэтмен вообще ерунда. Один из самых ерундовых мультиков! Если не самый ерундовый.
– Почему ты так думаешь? По-моему, он классный.
Он обернулся ко мне, прикрыв веками большие глаза, – ему явно было лень объяснять такие элементарные вещи глуповатой старшей сестре.
– Бэтмен просто человек. Супермен умеет летать. У Могучего Атома из глаз вылетают лучи света. А у Бэтмена нет никаких сверхъестественных способностей. Только всякие… финтифлюшки.
Последнее слово он выплюнул с отвращением. Я, не выдержав, улыбнулась.
– Мне все равно кажется, что Бэтмен классный.
– Да почему?
– Ну, потому что…
– Почему? – нетерпеливо спросил брат.
– Ну, – начала я, улыбаясь про себя, – он в обычной жизни просто Брюс Уэйн, все считают его скучным богатеем. Но по ночам он становится Бэтменом. У него есть замечательное второе «я», про которое никто ничего не знает… Мне кажется, очень здорово, если у тебя есть такой секрет!
Брат бросил на меня лукавый взгляд – явно говоря, что моя глупость даже не поддается оценке.
– Это вообще чушь какая-то.
Он снова повернулся к телевизору. Изображение было слегка размытое, но я узнала выступающего. Его звали Ху Яобан, и он был членом политбюро – центрального органа коммунистической партии Китая. Он отличался от других политиков. Поддерживал программу борьбы с коррупцией, направленную против самых разжиревших партийных хорьков. Выступал за децентрализацию политического аппарата, а еще ходили слухи, что он предлагал перейти к более западной и демократической модели правления.
Наверное, именно поэтому за пару лет до того его сместили с поста генерального секретаря компартии, но он явно оставался очень популярной фигурой, считалось, что во внутренних кругах хотят сохранить его расположение. В тот вечер он говорил о реформе образования. Из самой речи я не запомнила почти ничего, лишь то, что Яобан, как и большинство китайских политиков, показался мне невообразимо старым. Еще я запомнила, что он много улыбался – и это отличало его от других, по большей части мрачных и угрюмых.
Я ушла к себе. В тот вечер в нашем доме было на удивление тихо. Сквозь ночную тьму водянисто мерцал серебряный свет луны. Я посмотрела на запад, в сторону площади Тяньаньмэнь и Запретного города. Подумала про Цзиня – я тогда много про него думала, – почувствовала привычный укол тоски и стыда. Вспомнила жалость на лицах его приятелей. Цзинь сейчас где-то там в этой ночи, возможно, в одном из баров рядом с кампусом или в общежитии – общается, обретает новый опыт, а я сижу тут, такая несчастная и одинокая. Я шмыгнула носом, а потом успокоилась. Неважно, сколько новых знакомых у него появится, насколько они окажутся интересными и утонченными, – есть одна область, в которой они не могут со мной конкурировать.
Я – часть самых ранних воспоминаний Цзиня, он – часть моих; мы знали друг друга чумазыми ребятишками, которые вместе носились по улицам и паркам, создавая свой собственный воображаемый мир, какой бывает только у детей. Однажды летним вечером мир этот разбился вдребезги, его уничтожили полицейские, рассадив нас по камерам-одиночкам, однако в здание полиции мы с Цзинем вошли вместе. И с тех пор так или иначе были вместе всегда. Мне казалось, что с самых ранних дней в наши жизни вмешивалась некая космическая сила, поэтому, несмотря на все его новые знакомства и переживания, никто никогда не станет для него тем, чем была я, ведь сама судьба вплела наши с Цзинем ниточки в ткань жизни друг друга.
И тут на меня нахлынуло какое-то первобытное чувство: истории, моя и Цзиня, вдруг показались мне настолько же значимыми и интересными, как и то, что описывали в своих произведениях великие мудрецы и драматурги. Я вспомнила, что сделал для меня Цзинь в тот страшный вечер много лет назад, как он взял вину на себя, – и ощутила любовь и жалость к ребенку, которым он был тогда, и к мужчине, которым он стал теперь: неодолимая грусть зародилась глубоко внутри, объяла меня полностью. Никто не станет для него тем, кем стала я, а для меня никто не станет тем же, кем и он. Так и светясь от любви и воодушевления, я взяла ручку, листок бумаги и стала писать. Писала про наше детство, рассказывала Цзиню, что меня всегда тянуло к нему, даже когда мы дрались и скандалили. Писала, что я уже тогда видела в нем его особые качества, знала, что он не такой, как все: особенный, отважный, умный. Писала, что следила за его взрослением, видела, как он превращается в зрелого человека, знала, что он уйдет в большой мир ради великих, невероятных свершений. И самое мое пламенное желание – быть с ним рядом.
Слова обожания лились потоком, я писала и плакала от счастья. Одновременно меня захлестнула невыразимая жалость к мужчинам и женщинам, которым так и не довелось познать любви, какую познала я. Я подумала про маму, про ее отстраненность от папы, и меня объяло сострадание – я подумала, что причины ее резкости и мелочности именно в ее несчастье; она за всю свою жизнь никогда не ощущала той истинной связи с другим человеком, которая существовала между мною и Цзинем.