– И куда бы мы ни пошли – в кино, в парк, в бар, – возвращаемся мы сюда. В университет. Идем в общежития, пусть даже просто для того, чтобы лечь спать. В этом все дело. Университет – не только место, где мы получаем знания. Для нас это еще и дом. Университет – не отец, и не политик, и уж всяко не диктатор. Это наш общий дом. Место, где мы все вместе живем общей жизнью. А у себя дома каждый человек должен иметь право на самостоятельность. Это самое простое и самое честное из всех человеческих прав. Вот этого мы и требуем – ни больше ни меньше!
Студенты разразились аплодисментами. Я торопливо записывала основные мысли. По счастью, Цзинь никогда не был многословен – после своей речи он спустился с трибуны той же походкой, какой мог прогуливаться в парке, выглядя почти рассеянным и будто бы не слыша аплодисментов. А на меня накатила волна привычной тоски. Он представлял из себя все то, чем я не являлась, но чем мечтала стать. Он шел по жизни невозмутимо, будучи неотъемлемой частью этого мира, шел с естественной, безотчетной безмятежностью. Цзинь был человеком легким, он не замечал чужого осуждения и неодобрения. С момента поступления он еще прибавил в росте – стал даже более нескладным и долговязым, чем раньше, – однако харизма будто бы делала его невесомым. Я иногда гадала, сознает ли он сам ее наличие.
У той, что выступала за ним, харизмы не оказалось ни на йоту. Большеротая малявка, ростом даже меньше меня. На ней были огромные очки в черной оправе, нелепо утяжелявшие лицо. Говорила она пискляво, запиналась, заикалась – казалось, что произносить слова ей удавалось, только мобилизовав все силы своего крошечного тельца. Однако, несмотря на абсурдную внешность, смотрели на нее доброжелательно, ибо всех в тот день обуяло чувство солидарности.
– Я хочу… ну, то есть хотела бы… короче, я прочитаю вам несколько строк из моего любимого стихотворения. Его написал великий поэт, которого многие из вас наверняка знают, Шандор Петёфи.
Любовь и свобода —
Вот все, что мне надо!
Любовь ценою смерти я
Добыть готов!
Она моргнула, и даже в сумерках я заметила, что глаза ее блестят от слез. Мне было за нее неловко, я отчетливо ощущала, насколько она нелепа. Да, университетское начальство действовало бездумно и авторитарно, пытаясь что-то навязывать студентам, мешать их деятельности, загонять их спать в десять вечера. Это, разумеется, неприемлемо и гнусно. Но взывать в ответ к любви, свободе и смерти? Бред какой-то.
Девушка поправила свои громоздкие очки – казалось, что они давят ей на переносицу. И снова заговорила, визгливо и с запинками:
– Я… с большим уважением отношусь к мнению предыдущего оратора…
Она кивнула в сторону Цзиня. Он стоял в паре метров от меня и в ответ улыбнулся, коротко, но благожелательно.
– И тем не менее я думаю… то есть хотела бы предложить… он бы мог сказать еще много что. Он употребил слово «самостоятельность». И я… разумеется, всецело с ним согласна. Но самостоятельность сама по себе – абстракция. Да, мы бы все хотели ее добиться, но нужно говорить гораздо конкретнее.
Голос ее стал еще пронзительнее, однако в нем появилась уверенность.
– Добиться самостоятельности можно только в рамках общественно-политической системы, которая ее допускает! На практике самостоятельность означает демократию. Работающую, настоящую политическую демократию! Вот чего нам не хватает. Вот за что мы должны сражаться, поставив себе четкую, конкретную цель.
Некоторые студенты явно смутились. Однако мелкая девица пуще прежнего уперлась, оживилась еще сильнее. Спустилась по ступенькам – довольно, надо сказать, неловко – и сорвала со стены какой-то плакат.
– Вот, посмотрите! – выкрикнула она, яростно тыча в него пальцем. – Этот плакат повесила университетская администрация, здесь, у нас, в Треугольнике. На нем написано: «У семи нянек дитя без глазу! В многонаселенной стране, такой как Китай, должно существовать сильное патриотическое правление и, чтобы сохранить мир, нам нужна ваша помощь, молодежь!»
Некоторые студенты начали тихо переговариваться.
– Вы что, не видите, что здесь сказано? – возмущенно взвизгнула оратор. – Это, по сути, реклама диктатуры. Коммунистические партии по всему миру все говорят одно и то же, как будто их запрограммировали заранее. Нужно отказаться от индивидуализма, дабы достичь бездумного единомыслия, а все остальное – все, что идет вразрез с официальной линией, – наносит вред нации!
Студенты переминались с ноги на ногу, что-то бормотали. Вид у многих был смущенный. Я разделяла их чувства – слишком уж радикальные, почти экстремистские вещи она высказывала. Вот только оратор настолько увлеклась, что не замечала настроения зрителей.
– Предыдущий оратор говорил о самостоятельности. Но он не предлагает конкретного плана, как ее добиться. Единственный путь – создать систему, которая предоставит нам самостоятельность, и в университете, и во всей стране. Мы должны бороться за общенародную демократию, при которой будет слышен голос каждого!
Некоторые слушали очень внимательно, другие начали переговариваться, а кто-то и вовсе отвернулся, делая вид, что вовсе ее не видит.
Выступающая запаниковала. Опять начала заикаться, на сей раз от отчаяния.
– Я просто… я… просто… пытаюсь… слушайте, я же говорю простые вещи… да я не займу много вашего… времени… просто…
Неловкость, которую чувствовали некоторые студенты, перерождалась в нечто иное. Чем громче звучал ее голос, тем он делался отчаяннее и визгливее. В толпе послышались смешки. Потом кто-то фыркнул. Оратор еще несколько секунд смотрела на нас. Смотрела так, будто ей закатили пощечину. Мне даже стало ее немножко жаль, потому что в тот момент она выглядела бесконечно одинокой, хотя и стояла в толпе. Но все это она навлекла на себя сама – своими истерическими экстремистскими заявлениями. Она развернулась и убежала с трибуны.
Я посмотрела в сторону в поисках Цзиня.
Губы его кривила странная улыбка. Он, похоже, не думал, что за ним кто-то наблюдает. Да, черты его лица всегда казались мне очень красивыми, но в тот момент было в них что-то неприятное.
Кто-то нажал кнопку на радиоприемнике, зазвучала музыка. Про девицу тут же забыли – некоторые студенты начали танцевать. Напряжение спало. С политикой было покончено. Пришло время выпить.
Мы отправились в «Восточный склон». Цзиня опять окружала толпа поклонников. Я чувствовала, что у меня кружится голова. Одной рукой я сжимала в кармане листы бумаги. Мне казалось, что я очень точно зафиксировала все его аргументы, и, хотя вокруг него сейчас роились поклонники, мне было невероятно легко внутри, потому что именно мне он доверил записывать свои слова. А в том, что речи его должны дойти до потомков, я нисколько не сомневалась.
Я ушла в свои мысли, и тут кто-то вдруг прикоснулся к моим волосам.
Цзинь смотрел на меня.
– Хочешь отсюда уйти? – спросил он – глаза усталые, но улыбающиеся. – День выдался длинный!
Никакой коктейль, наркотик, никакое переживание не доставили бы мне столько удовольствия и восторга: он стоял передо мною, ласково до меня дотрагивался, просил моего согласия. Меня обуяла такая радость, что я смогла только кивнуть.
Мы вместе дошли до общежития, я опять пробралась к нему в комнату. Он налил нам по бокалу виски. Снаружи закапал дождь.
Я вытащила свои записи.
– Кажется, я все успела зафиксировать, – сказала я негромко. – Это было просто… ну, то, что ты сказал… честно, это было так…
Я смущенно хихикнула. Он улыбнулся. Такой близости с Цзинем я не чувствовала уже много месяцев.
– Прости, – извинился он, – я несу какую-то чушь. Но не могу тебе не сказать, что мои сегодняшние слова действительно имеют определенный смысл. Не только для меня… но и для всех остальных!
Я несмело положила свои записи ему на стол.
Цзинь смущенно улыбнулся, но выглядел при этом довольным, раскованным. Я прекрасно считывала все его чувства, мне для этого даже не нужно было до него дотрагиваться – и удовольствие, которое я испытывала, не сводилось к одной только эротике. Я будто бы росла над собой.
Цзинь глянул на меня, отвел взгляд.
– Ты, как всегда, слишком ко мне добра. Я… я-то не считаю, что сказал что-то выдающееся. Просто выразил общие мысли…
Он умолк.
– Думаю, что способность их выражать – тоже своего рода дар, – решилась возразить ему я.
– Ну, даже не знаю.
И он вдруг по-мальчишески хихикнул.
– Но в любом случае я уж всяко не опозорился, как… эта безмозглая сучка, которая выступала после меня.
Эти грубые слова настолько не вязались с тоном речи, которую он только что произнес с трибуны, с деликатностью, с которой он пригласил меня к себе в гости. Изумление, похоже, невольно отразилось у меня на лице – Цзинь даже отступил на шаг, что бывало крайне редко.
– Ох, прости, пожалуйста. Я говорю ужасные вещи. Но ты пойми…
Он посмотрел на меня так, будто от моего суждения зависела вся его жизнь. И заговорил очень уверенно:
– Важно, чтобы ты это поняла. Такой… человек… с такими крайне левыми взглядами… может, он и хочет как лучше. Но когда заходит речь про радикальную демократию – ну, сама видела, чем это заканчивается! Это призыв к разрушению нашей политической системы, к тому, чтобы запустить сюда через заднюю дверь Запад, чтобы мы оказались под управлением и контролем Соединенных Штатов. Меня такие люди всегда изумляли. Если они так сильно ненавидят Китай… почему бы им просто не уехать в США?
– Да-да, я с тобой совершенно согласна. Сама не понимаю, о чем она думала. И вообще она очень странная, правда?
Он кивнул, ухмыльнулся.
– Ну просто… охренеть какая странная.
Несколько секунд мы с улыбкой смотрели друг на друга.
– Чего-то мы совсем злые, – заметил Цзинь, все еще ухмыляясь.
– А по-моему, нет, – хихикнула я.
И тут дверь в его комнату распахнулась. На пороге стояла миловидная девушка; увидев Цзиня, она радостно засмеялась.