Он не повысил голоса, но я поняла, что мама, при всем ее стремлении осыпать его комплиментами, сильно его раздражает. Он окинул комнату быстрым взглядом и мимолетно скривился, будто отведав какой-то кислятины. Да, мимолетно, но на сей раз безошибочно.
Мама невнятно, безрадостно хохотнула.
– Ну, уж в этом-то я вовсе не разбираюсь. Оставлю вас, молодежь. Цзинь, очень приятно было повидаться!
Она стремительно вышла, а между нами повисло молчание.
– Погулять хочешь? – спросила я.
Он кивнул. Мы вышли из квартиры. Вечер был погожий. Цзинь прикоснулся к моему локтю.
– Покажу куда? – спросил он.
Эти слова он произнес мягко, просительно, как будто исчерпав весь запас самоуверенности и отстраненности, превратившись в боязливого мальчугана. Мне вспомнились давние времена, когда мы сидели за уроками в его огромном доме, времена, когда он мне рассказывал об отцовских изменах, о собственном гневе, о сопряженных с ним мучениях. Мучениях ребенка. Я почувствовала, как сердце подкатилось к горлу. Кивнула.
Шли мы молча. Я понятия не имела, куда он меня ведет, причем в моем же родном квартале. Хотя могла бы и догадаться. Мы поднялись по склону. Оказалось – не так далеко. Когда солнце спустилось к горизонту, мы уже стояли на посыпанной гравием площадке, заброшенном участке, где местами уже проросли трава и терновник. В углу маячило старое корявое дерево – темная тень на фоне пылающего заката. А еще дальше я увидела на горизонте силуэты и очертания зданий делового квартала и за ними – Запретный город и ворота, ведущие на площадь Тяньаньмэнь.
– Помнишь это место? – спросил Цзинь.
– Мы здесь играли в детстве! – откликнулась я. – Я этого никогда не забуду, – прибавила совсем тихо.
Цзинь слегка улыбнулся, запустил руку в карман. Вытащил замызганный листок бумаги, разгладил, начал складывать. Получился бумажный самолетик. Цзинь шагнул вперед и запустил самолетик в небо. Несколько минут он летел вверх, потом ушел в пике и неуклюже шлепнулся на землю.
Я засмеялась.
Он посмотрел на меня с полуулыбкой, нежной и лукавой, – и в его взгляде была тень сожаления.
– Помнишь, Цзянь их делал? У него здорово получалось, они улетали высоко-высоко – чтобы за ними проследить, приходилось запрокидывать голову. Я тогда ужасно ему завидовал! Вслух, разумеется, этого не говорил. Но мне больше всего на свете хотелось научиться делать такие же самолетики.
– Ну, времена меняются. Теперь у тебя другие друзья, – тихо заметила я.
Подумала про ту смазливую девчонку, которая застала нас с Цзинем за разговором в его комнате. Мне вдруг стало очень горько, я отвернулась. Слезы навернулись на глаза, и я почувствовала себя посмешищем, при этом очень уязвимым.
Он положил руку мне на плечо. Повернулся ко мне лицом.
– Я нехорошо себя повел, теперь я это понимаю. И едва не потерял тебя… – Он осекся. Посмотрел в сторону горизонта, на очертания Запретного города и площади Тяньаньмэнь.
– И все же мне хочется думать, что мы с тобой никогда не потеряем друг друга. Так, чтобы это стало необратимо. К добру ли, к худу, мы так и идем нога в ногу – жизни наши, сколько я себя помню, текли параллельно. И этого уже ничто не изменит.
Голос его звучал мягко, хрипловато.
– Ситуация в кампусе ухудшается. Радикалы и консерваторы рвут друг другу глотки, и мне кажется, что скандалить между собой им интереснее, чем думать о каких-то реальных переменах. Но хочется мне того или нет… я не могу отделаться от ощущения, что на меня возложена миссия добиться этих перемен!
Вид у него был изможденный и невыразимо печальный. Вся моя горечь тут же испарилась.
– Вот только, Лай, мне не хватит сил совершить это в одиночку. Мне нужно, чтобы ты была со мной рядом. Мне нужна твоя мудрость, а главное – твое сопереживание, оно придает мне сил. Я чувствую, что не смогу совершить то, что должен, если тебя не будет рядом. Сил не хватит.
Он повернулся ко мне – глаза задумчивые, полные тоски – и едва ли не умоляюще поцеловал меня в щеку. А потом губы наши встретились, и поцелуй длился несколько секунд – неспешный, страстный, и целовались мы в том самом месте, где когда-то играли детьми. Мне всегда нравилось целоваться; поцелуи доставляли мне больше наслаждения, чем собственно секс, потому что в соприкосновении губ я видела невероятную близость, проникновенность, хрупкость.
Однако – хотя вслух мы никогда об этом не говорили – я понимала, что Цзинь целуется очень сдержанно. Он никогда не отдавался поцелую сполна, соприкосновение часто было кратким и поверхностным, как будто он вкладывал в него лишь часть своей души. Мне кажется, в тот день он впервые поцеловал меня по-настоящему, так, чтобы на несколько секунд полностью забыть про все остальное.
Потом он отстранился; обнимая меня все с той же нежностью, заглянул в глаза.
– Так ты придешь? Вернешься в Треугольник? Мы сможем… снова работать вместе.
– Ну конечно, Цзинь, – тихо откликнулась я – сердце все трепетало от нежданного поцелуя.
Еще несколько месяцев назад я бы душу отдала за то, чтобы Цзинь вот так вот обнял меня и произнес эти слова. И сейчас в глубине души я была счастлива. Но все-таки чувство больше не пронизывало меня насквозь, до самых кончиков пальцев. Мне в тот момент было хорошо с Цзинем, но прежнего вихря чувств я уже не ощущала – во мне появилось что-то отстраненное, отрешенное, может, даже холодное.
Один шотландский поэт написал: «Удел мышиный и людской – надежды крах». Нам с Цзинем не суждено было вместе вступить на предначертанный ему путь – этому помешали последующие события. В конце апреля я однажды пришла в университет и поняла: что-то изменилось. Вечерело. Я приехала на лекцию, вошла в аудиторию – оказалось, что там почти пусто. Лекции я пропускала крайне редко, но тут выскользнула за дверь и направилась в центр кампуса. Студенты собирались группами, что-то ожесточенно обсуждали. Стоило подойти, меня встречали быстрые уклончивые взгляды. Я набралась смелости и спросила у проходившей мимо девушки, в чем дело.
– Ты что, не слышала? – В ее шепоте смешались благоговение и потрясение. – Ху Яобан умер.
Я застыла на месте, она зашагала дальше. Новости были воистину эпохальные. Ху Яобан был одним из немногих политиков, вызывавшим уважение и восхищение тем, что отказывался лицемерить. Еще два года назад он был генеральным секретарем компартии Китая, то есть занимал невероятно почетный и престижный пост. Но из-за прямоты его высказываний – его стремления реформировать китайскую политическую систему в сторону большей демократии – его сменили на Дэн Сяопина.
Студенты видели в нем человека, ставившего нравственные ценности выше собственных интересов, и тогда – на фоне властолюбивых и безжалостных аппаратчиков из политбюро – он являл собой едва ли не романтическую фигуру. Им восхищались все студенты, от либералов до радикалов. Но сейчас, оглядевшись, я поняла, что происходящее не сводится только к смерти Ху Яобана. Оно выплеснулось за пределы тесного, обращенного внутрь себя мирка студенческого союза и внутриуниверситетской политики. Вокруг было очень много людей, из них формировалась толпа – и это в вечерний час, когда обычно кампус затихал. На всех лицах я читала одинаковые чувства – калейдоскоп горя, сожаления, недоверия и гнева. Над одной из компаний уже реял плакат с вызывающим лозунгом:
Заслужившие смерть живут,
Заслужившие жизнь умирают.
Яобан будет жить вечно.
Я содрогнулась, не столько потому, что мысли эти были мне чужды, а потому, что воплощены они были в настолько дерзкую форму – я знала, что эти студенты просто напрашиваются на исключение. Кажется, в тот момент я впервые осознала, сколько среди студентов отважных людей: среди них встречались настоящие храбрецы.
Я вместе со многими другими отправилась в Треугольник – туда устремился целый поток. Добралась до места, Цзиня не увидела – слишком много народу. Какой-то молодой человек произносил речь.
– Почему мы не можем сами выбирать себе рабочее место?
– Почему партия решает, где мы будем работать?
– Почему партия ведет на каждого из нас персональное досье, а у нас нет права туда заглядывать?
Вопросы простые, но мы ими задавались всю свою жизнь; а кроме того, трогательно было слышать такие четкие и проникновенные формулировки. Как будто много лет определенные вопросы пребывали в изгнании в темных уголках потайных мыслей, в сугубо личной области – и трудно было сказать, думают другие так же или нет. Потому что спросить было страшно. Ты жил в странном одиночестве, которого даже полностью не осознавал, но оно тебя не покидало ни на миг.
Считывая пылкие и яростные призывы тех, кто собрался в Треугольнике, я испытывала чувство глубокой солидарности. Не помню имени оратора, но простые, проникновенные вопросы объединили нас так, будто у нас и вовсе не было разногласий, будто незримая стена, отделяющая одного человека от другого, – стена одиночества, робости, страха – вдруг рухнула под напором нашего совместного здесь присутствия. Чувство это кружило голову, почти пугало своей мощью, ведь ему, точно высокому морскому валу, предстояло унести нас за собой – но было оно невероятно замечательным.
Эти коллективные чувства внезапно переполнили нас всех, студенты выплеснулись за пределы Треугольника, хлынули на основную территорию кампуса и дальше, постоянно прирастая числом. У меня после лекции была назначена встреча с Макао, время уже поджимало. Я обнаружила ее на территории рядом со столовой, где мы часто встречались, хотя столовая закрылась на выходные. Макао с неподдельным восхищением смотрела на проходившую мимо толпу; думаю, дело в том, что спектакли и драма всегда были ее стихией.
– Эй, Лай! А ну, двигай попой! Поглядим, куда это они! – подначила меня Макао.
Мы влились в толпу, выплеснувшуюся за пределы университетской территории на проспект Чанъаньцзе, – все пели, голосили, хлопали в ладоши – и вот мы оказались у Врат небесного спокойствия, у входа на площадь Тяньаньмэнь. Время было позднее, охрана должна была перекрыть нам вход на площадь, но, когда мы туда ворвались, я успела заметить выражение лиц пары охранников: изумленное, даже слегка перепуганное – их явно ошарашил такой людской поток.