Площадь Тяньаньмэнь — страница 63 из 74

Волновались мы зря. Вокруг скоро собралась внушительная толпа, зрители реагировали с большим энтузиазмом. Реквизит у нас был минимальный, самодельный, никаких спецэффектов не предполагалось. Макао играла Мамашу Кураж с присущей ей уникальной, даже пугающей харизмой, а остальные актеры следовали за ней, явно наэлектризованные ее игрой. Никаких денег нам не заплатили – суть была не в этом. Зато после спектакля нам предложили жареную курицу и выпивки сколько влезет. Пиво было дешевое, самое обыкновенное, но никогда ни до, ни после не казалось оно мне таким вкусным. Толпа на стадионе все прирастала, проходя мимо друг друга, мы приветственно поднимали два пальца буквой V – виктория. Этот знак стал одним из символов протеста. День сменился вечером, мы покинули стадион – большие группы студентов выходили с территории университета и направлялись в сторону площади Тяньаньмэнь и закатного зарева, осветившего нашу жизнь ярким медным пламенем.

По улицам двигались огромные массы людей, все стремились на главную площадь, но всем было ясно, что представители властей в курсе наших планов. По периметру площади выстроилась военная полиция – нас явно решили не пропускать. Вот только нас становилось все больше. Военные выглядели сурово, настороженно – и было их столько, что и не вообразишь. Я почувствовала, что дыхание начинает прерываться, но сказала себе, что никуда не побегу, будь что будет. Больше не побегу. Бросила взгляд вбок. Макао хмурилась – эта ее упрямая решимость, сила воли. Присутствие военных ее оскорбляло.

Макао посмотрела на нас – зеленые глаза сияли, – и на лице мелькнула озорная улыбка.

– Давайте еще раз. Прямо здесь. Прямо сейчас!

Так вот и состоялось второе представление «Мамаши Кураж», у самой площади Тяньаньмэнь, под тяжелыми взглядами множества полицейских и военных, среди масштабного протеста против существующей власти. Я до сих пор не могу понять, как мы умудрились расчистить себе площадку, как удавалось зрителям расслышать сквозь шум голоса актеров, как Налетчики сумели собраться и сыграть совершенно блистательно. И я до последнего своего часа буду помнить последний монолог Макао. Она в роли Мамаши Кураж, держит на руках свою убитую дочь – ни в чем не повинную девушку, которая ударила в барабан, чтобы предупредить жителей города, – и тем самым решила свою участь. Кураж произнесла слова, от которых у меня слезы навернулись на глаза: «Да ведь она, видно, спит еще…»

Макао запела колыбельную, голос срывался от нежности – нежности человека, который гораздо старше актрисы, который перенес тяжкую утрату – лишился чего-то или кого-то бесконечно дорогого, и мир его никогда уже не засияет прежними красками. Но пока есть любовь, есть и надежда. Трогательная, невыносимая, изумительная человеческая надежда. Я увидела на лицах протестующих слезы, почувствовала, как слезы обжигают и мои щеки. Аньна шагнула вперед и пропела последние строки зонга:

Эй, христиане, тает лед!

Спят мертвецы в могильной мгле.

Вставайте, всем пора в поход,

Кто жив и дышит на земле![11]

И сейчас, много лет спустя, она стоит перед моим мысленным взором: лицо сияет красотой и решимостью, а из-за ее спины на нас черной волной надвигаются военные и полицейские. Я слышу вокруг крики студентов – мы постепенно осознаём, что происходит.

Но тут произошла одна вещь. Совершенно неожиданная. Тысячи жителей Пекина, собравшихся в стороне, – дорожные рабочие, официанты, семейные пары, уборщики, случайные прохожие – выдвинулись вперед, поставив заслон между студентами и силовиками. Те озадаченно приостановились. А число жителей, выливавшихся на площадь, все росло и росло. Они несли нам хлеб, бутылки с водой, мороженое. Когда мы снова оказались на проспекте Чанъаньцзе, передо мною бурлило людское море – молодые и старые, мужчины и женщины, они запрудили все восемь полос широченной улицы, со всех сторон и со всех концов.

И тогда, во второй раз за этот день, я заплакала.

Глава тридцать пятая

Домой я вернулась поздно вечером, измотанная, но счастливая. Шагая по безмолвной улице к нашему зданию, я обернулась, чтобы взглянуть на силуэт города во тьме – россыпь огней на фоне ночи, – и мне показалось, что каждый из этих огней – знак грядущего. В них будто бы заключалось будущее, которое прямо сейчас выковывается во мгле, и на миг на меня нахлынула безграничная надежда и ощущение собственного могущества. Мы все вместе раскрываем новые горизонты и создаем будущее, какого поколение наших родителей не могло себе даже представить.

Я всегда остро чувствовала свою незначительность, мне от рождения каждый день твердили, насколько я мала, – и все же я заключала в себе целые миры, которые сейчас пришли в движение, ведь я оказалась причастна к этому невероятному и одновременно страшному прорыву, который не ограничивался пределами аудиторий, моей родни, узких рамок моей жизни, – он вовлек меня в могучее и неостановимое движение тысяч и тысяч взбудораженных душ. Макао скептически относилась к студенческим протестам, но в моей памяти этот день связывается прежде всего с нею – глаза сияют, лицо обращено ввысь и будто бы светится в темноте, она произносит последние строки пьесы, обращаясь к толпе, а за спиной у нее приходит в движение строй полицейских.

Много лет спустя мне довелось увидеть картину Делакруа «Свобода на баррикадах». Живопись не очень меня интересовала, однако, хотя контекст картины и был совершенно иным, едва я увидела фигуру Свободы со знаменем в руке на фоне защитников баррикад, перегородивших улицу, перед глазами у меня встал образ Аньны в тот день – одухотворенной в своей яростной красоте, произносящей в дымчатой мгле те строки. Я тогда была с мужем и двумя маленькими детьми, но мне пришлось от них отвернуться – с такой силой всколыхнулось во мне прошлое, такие чувства на меня нахлынули. Я обнаружила, что кашляю в кулак, извиняюсь, бегу в туалет, пытаясь хоть как-то сдержать рыдания. Все это было неожиданно, но, по всей видимости, неизбежно.

Вспоминая вечер нашего выступления, я понимаю, что тогда все еще казалось возможным. В детстве мы повсюду видим чудеса, во взрослой жизни они случаются куда реже. Но тот вечер стал удивительным, похожим на чудо. Я вернулась домой, голова плыла. Да, я страшно устала, но импульс восторга еще не иссяк, мне хотелось записать все случившееся, составить летопись невероятных событий этого дня. Но едва войдя в квартиру, я сразу заметила свечение телеэкрана. Сперва подумала, что брат, наверное, смотрит свои мультики, вот только шел двенадцатый час ночи – ему в это время давно полагалось спать. А папа, в силу его рассудительности и научного склада ума, не доверял тому, что показывают по телевизору. Я пошла в большую комнату выяснить, что к чему, – внутри по-прежнему плескалась эйфория.

В большой комнате сидела мама. С бокалом вина в руке. Я вдруг подумала, что в последнее время слишком часто вижу ее с бокалом. Да, не постоянно. Но чаще прежнего. Не то чтобы меня это так уж расстроило. Я только-только вышла из подросткового возраста, и в моей реальности почти отсутствовало место для реальности родителей. Но все равно очень непривычно было видеть маму в большой комнате в такой час. Понимала ли я, насколько ей одиноко? Возможно. Но на фоне грандиозных событий очень легко просмотреть такие малозначительные детали.

– Что ты смотришь? – спросила я, не зная, что еще сказать.

Она обернулась. Улыбнулась, хотя глаза почему-то закрывались.

– Не видела этот фильм? – пробормотала она. – Называется «Государь прощается с наложницей». – Мама отвернулась. – Какой смысл во всех этих университетах, если там не учат таким вещам? Тому, что особенно важно для духа патриотизма. Тому, чем определяется наша суть!

Я почувствовала, как внутри, в крошечной точке, что-то привычно сжалось. Глянула на экран. Я, в принципе, знала эту оперу, но мне она всегда казалась пошловатой и банальной – бесконечная война, приукрашенная пышными костюмами, вычурными ариями и ритуальным самоубийством в конце. Более того, я подозревала, что в глубине души мама тоже не больно-то жалует этот спектакль. Просто ее постоянно терзала мысль, что она, в отличие от папы, не училась в университете. А эта опера считалась элитарной, для умных, «оценив» ее, мама могла избавиться от чувства неполноценности, подкормив свое ощущение превосходства. Она искоса глянула на меня.

– И вот результат. Столько денег вбухано в твое образование, а ты вместо того, чтобы изучать классику, шляешься по улицам, пьешь и горланишь!

– Я получаю стипендию. Ты почти ни за что не платишь. И сдается мне, ты и сама не слишком трезва!

Слова сорвались с губ почти против воли. Мама поднялась – вся дрожа от ярости. Я страшно себя ругала, поняв, что именно этого она и добивалась. Была у нее внутренняя потребность в конфронтации.

– Мама, прости, пожалуйста. Мне не следовало этого говорить. Я очень ценю все то, что вы с папой для меня делаете. Уже поздно, и я устала.

Она сердито посмотрела на меня.

– Ничего удивительного. Все, знаешь ли, по телевизору показывали. Все, чем ты занимаешься!

Я поняла, что она имеет в виду протесты, но она употребила местоимение «ты», как будто я несла некую личную ответственность за действия сотен тысяч людей. Это звучало так смехотворно, что я невольно улыбнулась.

Отчего она еще сильнее рассвирепела.

– Ты и твои дружки-студентишки, – последнее слово она процедила сквозь зубы, будто пренебрежительное ругательство, – ты и твои дружки-студентишки только тем и заняты, что ходите и орете, потому что вам можно! Потому что вам в жизни не приходилось бороться по-настоящему, вы пришли на все готовенькое и вообще не заметили, что родились! А что, как ты думаешь, обычные нормальные люди думают про ваши выходки? Думаешь, их интересует, насколько громко вы вопите?

Я слегка ощетинилась, но долгая жизнь с мамой приучила меня смирять свой гнев. Я посмотрела на нее – рука с бокалом поднята, глаза красные, с губ брызжет слюна – и почувствовала отстраненность и даже жалость. Хотелось ей рассказать, за что именно мы боремся – может быть, если она сумеет это осознать, то заодно осознает, что из себя представляю я.