Площадь Тяньаньмэнь — страница 8 из 74

Он будто вернулся к реальности и посмотрел на меня так, словно только что заметил мое присутствие.

– Я не про Фаня говорил, – произнес он. – Я говорил про Чжена.

Он отвернулся. Ответ его меня озадачил, потому что хотя в нашей компании и случались перепалки, Чжен всегда был выше этого. Он был и хорош собой, и добродушен; никому из нас и в голову не приходило его критиковать. Я не знала, как ответить.

Фань продолжал тихонько всхлипывать.

Мы инстинктивно обступили его со всех сторон. А-Лам посмотрела на ссадину, красневшую у него на коленке сквозь полумрак.

– Ух ты! Какая у тебя рана красивая!

Фань перестал плакать, глянул на нее недоверчиво, моргнул.

– Честное слово! – улыбнулась она в ответ. – У тебя будет совершенно потрясающий шрам!

Остальные присоединились к ней. Отвешивали ссадине комплименты. И вот толстощекий мальчишка снова заулыбался.

– А вы как думаете, чего этот старый пень так разорался? – спросил Цзянь.

– Ну, может, он сидел на горшке, как раз собрался покакать, и тут звонок, он встал и, ну… не успел… закончить, – задумчиво предположил Чжен.

– Фу-у-у! – ответили мы хором, скандаля, что Чжен – отличавшийся изысканностью речи – придумал такой тошнотворный сценарий. Надо отдать ему должное: он сразу вскинул руки, признав поражение.

– Ну, чего? – беспомощно осведомился он.

К сожалению, в ответ посыпались самые разные предположения. А может, когда мы позвонили, старый пень целовал взасос свою восьмидесятилетнюю беззубую жену, или соскабливал волдыри со своих вонючих ног, или мучил в подвале таких же детишек, как и мы, – потому что они не успели сбежать. Каждый сценарий – а были они один фантастичнее другого – порождал волну смеха; старикан с его колышущимся животом и безумной яростью превратился в чудовище из сказки, которое мы общими усилиями смогли одолеть. Мы так и нежились в лучах нашего общего триумфа.

– Нужно… нужно еще раз ему позвонить! Сходим туда в этом месяце, и в следующем, и еще через месяц! – предложил Цзянь, которого так и распирало от энтузиазма.

Мы выразили свое единодушное согласие – и едва расслышали слова А-Лам. Она произнесла их тихо, но они до нас долетели.

– А меня через месяц здесь уже не будет.

Тут же и восторг, и возбуждение схлынули. Мы почувствовали взаимную неловкость, никто не знал, что сказать. А-Лам покраснела от досады.

И тут вдруг слово взяла я:

– Нужно придумать что-то еще. Поинтереснее. До отъезда А-Лам!

Она взглянула на меня с удивлением. Я поймала и удержала ее взгляд. Остальные тоже смотрели на меня, и если в обычном случае мне было бы очень неприятно, на сей раз меня поддерживало чувство собственной правоты.

– А ведь Бжезинский приедет еще до отъезда А-Лам, верно?

– Да, и что из того? – негромко спросил Чжен.

– Ты что, не понимаешь? – запальчиво ответила я. – Неужели твои родители про это не говорят? Считается, что все должны сидеть по домам. В тот вечер, когда машины будут проезжать мимо, выходить никому не разрешается. Правительство запретило. А мы тогда… тогда…

Все смотрели только на меня. Я чувствовала их общее возбуждение. Слова мои сжались, усохли до настойчивого шепота.

– А мы выйдем. В последний раз. В последний раз перед отъездом А-Лам. Увидим кортеж…

Я умолкла.

Но никто не отвел от меня взгляда. Вид у них был встревоженный, однако я чувствовала, что их разбирает предвкушение. В таком возрасте это ощущается отчетливее: на миг мы стали одним человеком.

– Да, давайте попробуем! – воскликнул Цзянь.

Даже Цзинь поглядел на меня так, будто его это впечатлило. Вряд ли Фань до конца понял, о чем речь. В итоге все мы обернулись к Чжену. В таких вещах последнее слово всегда оставалось за ним.

Он призадумался, потом улыбнулся.

– Да, – сказал он, – давайте попробуем!

Несколько секунд мы молчали, словно заключили безмолвный пакт, пересекли черту, мы – каждый из нас – были потрясены тем, на что себя обрекли. В мрачных летних сумерках что-то внезапно переменилось. Да, это была скорее игра, но именно она заставила нас объединиться в этом серьезном связующем молчании, причем в той точке, в которой жизни наши должны были разойтись в разные стороны. И таким торжественным оказался этот момент, что не было ни смешков, ни шуток… ни слов. Вместо этого мы двинулись к дому. В молчании. Группа наша становилась все меньше, и мы кивали друг другу всякий раз, как кто-то сворачивал в ночь.

Остались только мы с Цзинем. Я была так поглощена тем, что сама же и придумала, что даже не заметила, что нас теперь всего двое.

Почувствовала на себе его взгляд.

Бледность кожи, странная неподвижность застывших глаз; на лице выражение тихого превосходства. Меня в очередной раз поразило, насколько же он отличается от всех нас. Возбуждение, необходимость действовать – все отхлынуло, оставив за собой усталость, раздражение, ворчливость. Хотелось затопать ногами, как делал по вечерам мой братишка, когда ему случалось перевозбудиться, но он все равно отказывался засыпать. Цзинь в тот момент показался мне особенно противным, особенно надменным. Будь он моим младшим братом, я вытянула бы руку и ущипнула его за обе щеки, чтобы исторгнуть у него поток беспомощных слез. Но со сверстниками я не была такой смелой. Кроме того, что-то в Цзине меня сильно смущало. Его отстраненность, обыденность его презрения. Он – единственный из всей нашей компании – не до конца в нее вписывался, и при этом в нем чувствовалось некое безразличие, которое выводило меня из равновесия. Он всегда был спокойным, уверенным в себе.

Я почувствовала, как напряглось все тело. Мы почти дошли до моей улицы. Хотелось нахамить Цзиню, стереть с его губ вечно играющую там легкую ухмылку. Но мне было не воплотить своих чувств в слова. Кончилось тем, что я повернулась к нему и заставила себя рявкнуть:

– Ты какого хрена наплел мне всю эту чушь? Про этих мертвых младенцев? Которые в дым обращаются?

Цзинь вздрогнул. Похоже, эта вспышка ярости очень его удивила. Я на миг почувствовала глубочайшее удовлетворение.

Он посмотрел в землю, потом опять на меня, задумчиво.

– Просто, видимо, хотел увидеть…

– Что увидеть?

– Увидеть, поверишь ты или нет. Ну… и ты поверила.

Он слабо улыбнулся, свернул, зашагал к своему дому. Я открыла рот, закрыла снова. Цзинь не был красавчиком, как Чжен. Не умел позабавить, как умела спокойная вдумчивая А-Лам. Он не блистал ни в имитации акцентов, ни в изготовлении бумажных самолетиков, как Цзянь. Не отличался добродушием, как Фань. Собственно, в нем не было ничего, что мне бы нравилось. Поэтому я никак не могла понять, глядя ему вслед, почему сердце мое рокочет от возмущения, почему я так остро реагирую на все его поступки.

Начал моросить дождь. Холод струек, падавших из невидимых облаков высоко в ночи, контрастировал с мягким вечерним теплом, и к чувству усталости, которое навалилось на меня раньше, добавились первые щупальца подступающей простуды. Я почувствовала, как застучало в висках. Все мы забыли, который час. Когда я вернулась домой, на меня тут же набросилась мама.

– Ты где была? Уже темно! А ты мне обещала не гулять допоздна!

Я смотрела на нее, и голова гудела от нереальности этого странного летнего вечера. Слова срывались с моих губ, но мне казалось, что я слышу их откуда-то еще.

– Я, наверное, просто хотела увидеть…

– Что увидеть? – едва сдерживая ярость, перебила мама.

– Увидеть, поверишь ты или нет. Ну… и ты поверила.

Она вытаращилась на меня. Рот раскрылся от изумления, на несколько секунд она лишилась дара речи. А потом кинулась на меня, ударила по голове, вытащила в коридор, а я, как ни старалась, не могла сдержать истерическое хихиканье, которое не стихало все время, пока мама меня била. Я мельком увидела папу за обеденным столом, братишку в детском стульчике – глаза у них были на диво одинаковые, расширившиеся от страха, – я это увидела, когда мама волокла меня мимо. Она затащила меня в мою комнату, швырнула на постель, погасила свет и удалилась, хлопнув дверью. Я чувствовала, как внутри плещется все тот же истерический смех.

Полностью одетая, я лежала на кровати. Скинула туфли. Посмотрела на другую сторону комнаты, где стояла кроватка брата. Он, если подумать, из нее уже вырос. Сегодня меня впервые уложили спать раньше, чем его. В детстве нет большего позора, чем когда тебя рано отправляют в кровать. Потому что ты не чувствуешь особой усталости, зато совершенно уверена, что во всем мире со всеми людьми происходит что-то невероятно интересное, а ты валяешься тут в темноте, оторванная от всего и от всех.

Однако в тот вечер я не ощущала досадливой ярости, которую обычно испытываешь, когда тебя уложили в кровать раньше срока. Может, дело было в том, что у меня начала подниматься температура, или в том, что я наконец ощутила липкую дождевую сырость в волосах, – но мне было даже хорошо от того, что я у себя в постели, что рядом теплое одеяло, что я дома, в безопасности. Я слышала голоса родных – мамин визг, восторженное верещание брата, низкий рокочущий смех бабушки, пропитанный обычным суховатым весельем. Видела, как из-под двери пробивается свет.

А еще, хотя мама на меня и сердилась, меня заливало теплое умиротворяющее чувство защищенности. Может, из-за тех слов, которые я сказала другим, своим друзьям: из-за моего плана на тот вечер, когда поедет кортеж. А может, речь шла о чем-то более глубоком и важном. Об ощущении, что скоро все изменится, причем совершенно непредсказуемым образом.

Но тогда, лежа в кровати, чувствуя, как лицо горит от маминых пощечин, я ощущала странное благополучие. Веру в то, что бабушка будет рядом всегда, ее тело всегда будет до отказа заполнять кресло, она будет смотреть, как мама треплет языком; что папа, измотанный и забитый, будет иногда, играя с братом, сидящим на детском стульчике, улыбаться хмурой улыбкой, а мой брат – уморительный, легковозбудимый, развязный – в итоге вернется ко мне в комнату и, прежде чем погрузиться в сон, проворкует с кроватки мое имя. А я буду в ласковой темноте подстраиваться под ритм его нежного молочного дыхания.