Плотницкие рассказы — страница 17 из 23

XII

Я вышел на улицу. Луна стала еще крупнее и ярче, звезды же чуть посинели, и всюду мерцали снежные полотнища. Все окружающее казалось каким-то нездешним царством. Я был в совершенно непонятном состоянии, в голове образовалась путаница. Словно в женской шкатулке, которую потрясли, отчего все в ней перемешалось: тряпочки, кусочки воска, наперстки, мелки, монетки, иголки, марки, ножницы, квитанции и всякие баночки из-под вазелина.

Я долго стоял посреди улицы и разглядывал родные, но такие таинственные силуэты домов. Скрип шагов вывел меня из задумчивости. Оглянувшись, я увидел Анфею.

– Что, на природу любуетесь? – сказала она и слегка хохотнула, как бы одобряя это занятие.

– Да вот… На свежем воздухе… – Я не знал, что говорят в таких случаях.

Анфея послала мальчишку домой.

– Беги, беги, вон видишь дом-то? Ворота открыты, там тебя бабушка разует, киселя даст.

Мальчишка побежал подпрыгивая. Она обернулась и опять хохотнула:

– А ты, Костя, один-то не боишься ночевать?

– Да нет, не боюсь.

– А вот мне дак одной ни за что бы не ночевать. В этом-то большом доме.

Я кашлянул, принимая к сведению это заявление.

– Взял бы да хозяйку нашел, – как бы шутливо сказала она. – Хоть временную.

– Да нет, уж… устарел.

– Ой-ой, старик! – Она чуть замешкалась. – Ну пока, до свиданьица… Заходи нас проведывать.

Она ушла, скрипя по снегу высокими каблуками и с каждым шагом игриво откидывая в сторону руку с зажатой варежкой. Я же вошел в свой дом и закрыл ворота на засов. Улегшись ночевать, подумал, что обычно все гениальные мысли приходят с некоторым запозданием: «Какого же черта ты не пригласил ее похозяйничать? Устарел! Один не боюсь! Тоже мне…» Я ворочался, кряхтел и вздыхал, пытаясь уснуть, и луна пекла прямо в голову. Фантазия все сильнее раскручивала свои жернова. «О черт! Гнусно все-таки. А ты, братец, диплодок, и притом натуральный. Да, но кому от этого вред, если она сама…» И вдруг я с ужасом поставил жену на место этой женщины. «Ну разве она, Тонька-то, не такая же? Все они одинаковы, – мысленно кричал я, – дело лишь в подходящих условиях!» Я бесился все больше и уже ненавидел, презирал свою жену.

– Евины дочери! Вертихвостки! – вслух ругался я и думал, как нелепо и горько устроено все в жизни.

Дремотная пелена не глушила этой горечи. Я засыпал, но во сне боль и ревность были еще острее. Опять просыпался, оказываясь лоб в лоб с желтой громадной луной.

«Нет, все в мире выходит не так, как ждешь, все по-другому…» Мне казалось, что мой старый дом тоже не спит, перемогая длинную лунную ночь, вспоминает события столетней давности и всем своим деревянным естеством сочувствует мне.

Смешно и нелепо… Так уж, видно, устроена жизнь, что чем глупее человек, тем он меньше страдает. И чем больше стремишься к ясности, тем больше разочарований. И может быть, лучше ни до чего не докапываться? Жить счастливо обманутым? Да, но притворяться, что ли? Делать вид, что ничего не знаешь?

Мне вспомнилось, как в раннем детстве я любовался работой ласточек под карнизом. Они так весело, так ловко строили свои домики над окнами, гнезда лепились одно к другому, как соты. Я много дней подряд недоумевал, из чего сделаны гнезда. Я хотел потрогать домик руками, узнать, как он сделан: уж очень загадочным, интересным казалось все снизу. Я спросил у бабки, из чего сделаны гнезда. «Из грязи», – сказала бабка. Это было до того грубо и непоэтично, что я был обижен и не поверил и до вечера ходил за бабкой следом, чтобы она помогла достать гнездо. И вот мы взяли из хмельника тонкий длинный шест, бабка, ругаясь, достала шестом крайнее пустое гнездо и отколупнула его. Я бросился глядеть, схватил ласточкино строение и… чуть не запустил им в бабку. Гнездо действительно было слеплено из комочков грязи, скрепленных соломинками и птичьим пометом. И мне казалось тогда, что во всем виновата бабка…

XIII

В доме все еще тепло, даже утром, хотя мороз кое-где подрисовал колючих узорчиков на стеклах наружных рам. У меня понемногу проходит ночное смятение. С удовольствием щепаю лучину, запрыгиваю на печь, чтобы открыть задвижку. Насвистывая, чищу картошку, и мне приятно гадать, сварить ли ее просто так или натушить с консервами, приятно, что можно решить это, пока чистишь. Приятно и оттого, что после завтрака я пойду ремонтировать баню, а то можно и не ходить на баню, а пойти в лес по узкому зимнику и там наломать сосновых лапок на помело, либо просто поглядеть заячьи следы, либо послушать синиц, жуя холодную льдинку наста…

Я истопил печь, поставил подальше от загнеты картофель с консервами. Закурил.

Хлопок ворот вывел меня из счастливой созерцательности. По стуку батога я догадался, что сейчас меня навестит Авенир Козонков.

Старик вошел без предупреждения, как принято заходить в деревнях. Поздоровался и сел, не снимая бесцветной своей шапки, завернул цигарочку. От чаю он не отказался, и я налил ему прямо из термоса.

– От электричества греется? – Козонков постучал пальцем по термосу.

– Нет, просто так.

– А этот от электричества? – Козонков показал на говорящий транзистор.

– Этот от электричества.

– До чего наука дошла.

Козонков покрутил колесико. Послышался позывной «Маяка». Мы помолчали, слушая. В избе слегка пахло угаром, и я полез открыть трубу.

– А вот меня дак никакой угар не берет. С малолетства, – сказал Авенир. – Иной только нюхнет – и угорел. А я этого угару не признаю. Голова у меня крепкая.

– Крепкая?

– Это точно, голова у меня крепкая. Не худая голова, жаловаться не могу. Мне, бывало, еще Табаков говаривал…

– Какой Табаков?

– А уполномоченный финотдела, из РИКа. Мы с им с восемнадцатого году во всем заодно, а я у его, можно сказать, был правая рука. Как приедет в деревню, так меня сразу требовал. Бывало, против религии наступленье вели – кого на колокольню колокола спехивать? Меня. Никто, помню, не осмеливался колокол спихнуть, а я полез. Полез и залез. Да встал на самый край, да еще и маленькую нужду оттуда справил, с колокольни-то.

– Нет, серьезно?

– Ну! Или еще собранье было, помню, в бывшей просвирной, встает Табаков. Так и так, говорит, надо нам, граждане, создать в вашей деревне группку бедноты. Дело нешуточное. Кого в группку? Предлагаю, говорит, граждане, товарища Козонкова. А еще кого? Я встаю и зачитываю список: надо Сеньку Пичугина – у него, кроме горба за плечами, ничего нету. Надо Катюшку Бляхину, чтобы в женсовет. Катюшка на язык востра и сроду в няньках жила. Выбрали еще Колю – тихонького, этот был весь бедный. С этого дня я с товарищем Табаковым был друг и помощник, он меня всегда выручал, а потом его в область перевели. Теперь вот слышу, на персональной живет.

Козонков помолчал.

– Как думаешь, а мне ежели документы послать? Дадут персональную? У меня вот и документы все собраны.

Я сказал, что не знаю, надо посмотреть документы. Козонков достал из-за пазухи какую-то тетрадь или блокнот, сложенный и перевязанный льняной бечевкой. Тетрадь была когда-то предназначена под девичий альбом, на ней было так и написано: «Альбом». Ниже был нарисован какой-то нездешний цветок с лепестками, раскрашенными в разные цвета, и две птички носом к носу, с лапками, похожими на крестики. На первой странице опять был нарисован розан. Стихи со словами: «Бери от жизни все, что можешь» – помещались на второй странице, на третьей же было написано: «Песня». И дальше слова про какого-то красавца Андрея, который сперва водил почему-то овечьи стада, а под конец оказался укротителем:

…И понравился ей укротитель зверей —

Чернобровый красавец Андрюша.

Пять или шесть «песен» я насчитал в альбоме Анфеи. После них пошли частушки, впрочем, очень душевные и яркие, и наконец появились какие-то записи, сделанные рукой Козонкова: «Слушали о присвоении колхозных дровней и о плате за случку единоличных коров с племенным колхозным быком по кличке Микстур» («Почему, собственно, Микстур?» – подумалось мне, но размышлять было некогда). «Ряд несознательных личностей…», «К возке навоза приступлено…».

Записи мелькали одна за другой: «Постановили ходатайствовать перед вышестоящими о наложении дополнительных санкций на дезертиров лесного фронта. Поручить бригадирам взыскать с них по пятьдесят рублей безвозвратным авансом и отнять выданные колхозом кожаные сапоги. Послать на сплав вторительно».

Я вынул из «Альбома» пачку пожухлых, на разномастной бумаге документов. Была здесь бумага с типографским заголовком: «Служебная записка». Запись на ней, сделанная наспех, карандашом, предлагала «активисту тов. Козонкову немедленно выявить несдатчиков сырых кож, а также срочно выслать дополнительный список зажиточных». В конце стояла красивая витиеватая подпись.

К этой записке были пришиты нитками удостоверение на члена бригады содействия милиции, справка об освобождении от сельхозналога и культсбора, датированная тридцать вторым годом, а также вызов на военные сборы. Кроме всего этого, имелась бумажка со штампом районной амбулатории, где говорилось, что «гр-н Козонков А. П. 1895 года рождения действительно прошел амбулаторное обследование и нуждается в освобождении от тяжелых работ в связи с вывихом левой ноги».

Я внимательно прочитал все документы, а Козонков достал из кармана собранные отдельно вырезки из газет. Их оказалось очень много. Некоторые были помечены еще тридцать шестым годом, подписанные то «селькор», то псевдонимом «Сергей Зоркий», а то и просто «А. Козонков».

– Нет, Авенир Павлович, по этим документам вряд ли дадут персональную.

– А почему? Я, понимаешь, считай, с восемнадцатого года на руководящих работах. В группке бедноты был, секретарем в сельсовете был. Бригадиром сколько раз выбирали, два года зав. мэтээф работал. Потом в сельпе всю войну и займы, понимаешь, распространял не хуже других.

– Ну, не знаю… Пошли заявление в район.