Пловец — страница 28 из 57

Так — до самых последних электричек, перепархивая в ближайший по расписанию, я блаженно катался обычно между Савелой и Лобней. Далее — либо перебирался в депо, ночуя над головами третьей ремонтной смены, либо — рвал по улице Чехова в центр, где у меня на бульварах имелся один бессонный знакомец…

И вот в чем, собственно, дело. Однажды на Новодачной в пустой почти вагон забурилась компашка.

Трое. Один — здоровенный битюг, заглавный. Двое других — лет двадцати. Сели в свободном купе порезаться в сику.

Я околачивался в это время вокруг длинноносой старухи, дремавшей над сложенным на коленях аккордеоном.

Чем-то один меня зацепил, и я решил разобраться.

Махнул от сонливой старухи, помельтешил для начала у каждого в зенках — и повис над карточным полем.

Играли на жестком цветном журнале, подставив от каждого по коленке.

Сначала все было покойно. Я даже увлекся игрой.

Один, молодой, загорелый, вихрастый, слегка похожий на девчонку — часто проигрывал, и видно было, что дальше играть ему неохота.

Старшой, с черной страшной, как у ротана, башкой, молчал и, жестко быкуя, метал раз за разом.

Другой, по кликухе Чума, с грязными патлами в хвост, надсмехаясь, называл третьего, младшего, Дусей. «Дуся, на! Дуся, ша!» — приговаривал он, выкладывая с прихлопом карту.

Старшой помалкивал и, делая по три вжика, тасовал «гребенкой» колоду. Будучи грозен и хмур, однако не дергался и был, в общем, спокоен. Только раз хватанул Дусю за плечо, когда тот, проиграв по новой, рванул было на выход…

И еще — какое-то злое, озорное веселье один раз перекосило тритонью, сплющенную к губам башку Старшого…


Перед последней раздачей я понял: ага, началось — и больше уж не был в силах помыслить. Случай потоком хлынул в меня — и обволок, леденея…

Карты мехами дунули в горнило моих вероятий и, жахнувшись одна о другую, убрались спешно в окно. Стопка колоды, на ветру обернувшись гирляндой, маханула на три вагона, у четвертого потеряла строй и попадала врассыпную, крутясь и белея в колесах, как обрывки нечитанных писем…


Вступил Старшой. Он взвинченно встал и сутуло прошелся по вагону — руки в карманы — туда и сюда, дурацки мелко кивая страшной башкой, как голубь.

Сел обратно. Чума от испуга рванул пересесть на скамейку к старухе. Та крепко спала, накрывшись большим грустным носом.

Почуяв Чуму, старуха дернулась ото сна. Аккордеон, протяжно скользнув половиной с коленки, дал басовую ноту.

— Слышь, пала. Ты знаешь че, пала. Ты проиграл, — просипел Старшой.

— Я проиграл, — подтвердил Дуся.

Старшой закурил. Старуха, вняв вони, обернулась в их сторону.

— Тиха, бабуля, — шепнул ей Чума.

Старшой нагнулся ближе.

— Слышь, пала. Лоха замочишь.

Дуся кивнул.

— Чума, глаза мои, позырит.

Кивнул еще.

— Ну лады, — Старшой поднял на кулаке граненый перстень вроде кастета.

Дуся мотнул головой.

Кулак не опускался.

Чума срочно пересел обратно и испуганно чмокнул печатку.


На Савеловском последние стайки пассажиров спешили кто куда: во дворы на Бутырку, в ждущий троллейбус, на Масловку под эстакаду, но большей частью в метро. Платформа срочно освобождалась.

Милиционеры хлопотно поднимали с путей какого-то человека. Люди спешно оглядывались, не останавливаясь, боясь не успеть на последний транспорт.

Поливалка, проползая по обочине, брызжа в два уса лохматой водой, кувыркавшей крупный мусор, была похожа на майского хруща. Торопясь забраться в горящий троллейбус, пассажиры лезли под струи.

Вокзальная площадь вскоре опустела.

Москва остывала, отдуваясь снизу теплым влажным асфальтом, словно легонько махала себе на ноги подолом.


Старшой держал Дусю за локоть и отпустил у входа в метро.

Он снял с запястья толстые водолазные часы. Вглядевшись, отдавил большим пальцем неполный виток на циферблате. Затем протянул Дусе.

Дуся взял, выпрямил спину.

Тем же жирным пальцем Старшой провел, до крови чертя ногтем, по застывшему кадыку проигравшего.

Дуся стоял, чуть подавшись вперед.

Патруль милиции спустился мимо в метро, волоча под руки окровавленного мужчину.

И тогда Старшой ударил.

Чума отскочил, озираясь на уличные фонари, на пустые киоски, на освещенное крыльцо вокзала.

Старшой подсел на корточки к Дусе:

— Не залупись, пала.

Нависнув, оторвался и валко тронул в темень тоннеля, ведущего под эстакаду.


— Глубже воздух хавай, — советовал дорогой Чума. Корчась от загнанной под диафрагму ржавой пружины, Дуся достал из кармана часы и надел их на руку.

Браслет болтался, как обруч на гимназистке.

Свет в вагоне метро стоял, словно на глубине, вполовину яркости. Неясный воздух мерцал, танцевал, хлопал жаброй от бликов бегущей по потолку ряби.

Раскаленный камень удара ворочался, как живой, в солнечном сплетении.

Переход на «Библиотеку» был уже закрыт и пришлось, умирая, карабкаться по — и вниз мукой восставших лестниц.


Дальше? Дальше — поезд мог не прийти, но пришел — пустой, последний.

Последний настолько, что — без расписанья…

А есть ли в метро вообще что-нибудь вне распорядка?


Дальше? Дальше была лысая женщина. Лет сорока. В пустом хвостовом вагоне.

Светлое заношенное платье спускалось по неясному телу, как по неготовой лепке — мешочное покрывало. Пятна от травы, россыпь впившихся в ткань запятых репея.

Женщина была на сносях, к тому же — на самых крайних.

Охваченный узкими ладонями, живот громоздился отдельно от тела над разведенными коленями: как тюк, как охапка жизни, как медленный взрыв, созревший под сердцем.

Женщина изможденно спала. Мертвое ее лицо не видело снов. Напор предельной скорости кидал вагон, прошивающий близкую плотную темень, словно паденье — коляску по лестничным ступеням. Бешеными змеями метались ряды кабелей в окнах.

Изнутри поезд походил на длинную оранжерею, составленную из объемных теплиц пустых зеркал, нанизанных друг в друга на стеклянную шахту тусклой, мигающей перспективы.

По пустынному поезду то и дело прокатывалась волна мрака: свет отчего-то пропадал по цепочке — в каждом вагоне поочередно. На станциях никто не входил. На платформах медленно горбатились полотеры, толкая тачки машин, как рабы — кубатуру для пирамиды.

Казалось, от мигания света лицо женщины пляшет гримасой.

От упругого поршневого хода воздух в тоннеле, не успевая податься вперед, сжимался по стенкам до плотности урагана, выл и ревел, кидался и бился горным потоком, пропавшим на время в теснине обвала; иногда к стеклу прибивались утопшие в нем подгорные духи.

Я метнулся в сторону глянуть в Чуму.

Чума длинно сплюнул:

— Тяжелая баба…

Разогнувшись, Дуся тяжело прошел по вагону и лег на сидение. Он смотрел на женщину и почему-то чувствовал в ней свою разбухшую душу.

Боль схлынула, он чуть продохнул. Ему странно казалось, что душа его скорбно стоит над ним и, как мать, жалея, гладит теплой ладонью воздух над животом; бережно перебирает сплетения боли внутри и прочь вынимает камень. Дуся закрыл глаза, чтобы увидеть мать, но увидел внутри только желтую ветреную тьму, в которой, однако, было покойно и сонно.

Вдруг поезд сбросил скорость, и мертвая голова, полная грома и гула галопа, оторвалась от тела, колотившегося на бегу за кобыльим хвостом, и покатилась свободно по полю, глуша верчение о щелкающую стерню.

Застыла навзничь. Качнулась.

Обернувшийся лицом Старшого, всадник шагом вернулся.

Цепляя на пику кочан, вгляделся. Дуся не выдержал взгляд, распахнул глаза, сел. Поезд катил, затухая, по светлому павильону метростроевского моста мимо заброшенной станции «Воробьевы горы».

Хотя и не было здесь остановки, состав встал над Москвой-рекой.

Чума протяжно харкнул в конец вагона:

— Попали…

И тут мне приспичило оглядеться. Я рванул наружу и ввинтил семь витков вдоль метромоста.

Московская округа взмыла омутом и опрокинулась подо мною. Оправленная в дюраль капсула станции мерцала над рекой ночи слабым, дробным накалом, как неисправная неоновая вывеска. Поданным в ствол патроном поезд стоял в ее оболочке. Сзади белокаменной гроздью поднимались настороже башни и церкви Девичьего монастыря. Внизу по маслянистой темени реки шел теплоход, груженный воплями, шлягером, огнями мигающих танцев. Лапута громадного стадиона висела над темной массой парка, вращаясь горящими по периметру сторожевыми кострами.

За рекой и лесистым откосом, взмывая в прожекторах, целилась в Луну ракета высотного Университета.

У берега я заложил петлю, чиркнул по лыжному трамплину на склоне, дал «бочку» и стремглав прочертил обратно.

Верхнее веко Дуси еще не сомкнулось с нижним. Женщина, не просыпаясь, застонала. Поезд стоял. По необжитому после ремонта перрону сосредоточенно бежала дворняга. За ней иноходью гнался рослый кобель. Выпростанный из шкуры красный кусок, как припрятанная финка, был несом им под брюхом. За кобелем быстро-быстро семенил другой песик, вдвое меньше суки, но с той же целью: с той же алой ужимкой в паху.

Пропали. Женщина зашлась воем, будто кто-то в ее сне стал опускать гроб в могилу.

Она заполошно орала всем телом, хватала живот руками и, уминая, пыталась прижать к груди, не отдать.

Вой раздирал надвое ее круглый облик.

От испуга Чума подскочил и ударил ее по лицу.

— Заткнись, лярва, ногой ударю.

Как колокол в звоне, женщина раскачивалась среди густого воя на сиденье и вдруг стала мелко подрыгивать в пол раскинутыми ногами. Живот колыхнулся спазмом и пошел сдуваться волна за волною.

Тяжкие синие воды хлынули вместе с кровавыми водорослями под ноги Чумы, и он, повисев мгновение в немоте, искаженно зашелся струей блевоты.

Отброшенный залпом тошноты, он больше не мешал Дусе.

Размеренно поднявшись, Дуся опрокинул навзничь пьяную бабу и расправил под нею подол.

Схватки брали тело, как припадки землетрясения горную местность.