Хотя пошатнувшееся было государство обрело как будто бы настоящего хозяина, к сыну сборщика налогов не испытывали особой симпатии ни сами римляне, ни провинциалы, и прежде всего греки. Он добросовестно наводил порядок в государстве, как старательный крестьянин в неожиданно доставшемся ему поместье: основательно почистил сенат, удалив особенно известных своей нечестностью и недостойным поведением, распустил полуварварские легионы Вителлин, стремился во всем себя показывать приверженцев старинных добрых нравов — и все равно в нем словно чего-то не хватало. Не хватало царского размаха, присущего Нерону, того блеска, пусть даже и зловещего, который так нравится толпе. Пресловутая бережливость Веспасиана, его дотошный педантизм во всех делах казались смешными и недостойными правителя в глазах как римской черни, привыкшей к щедрым раздачам и пышным зрелищам при последних Клавдиях, так и в восприятии греков или египтян, для которых имели не последнее значение манеры, пристрастия, сам внешний вид правителя. Зубоскалы-александрийцы сочиняли анекдоты о скаредности «селедочника», который ввел налоги не только на соленую рыбу, но даже на общественные уборные, а родосские философы сокрушались по поводу его деревенской необразованности.
Все это нимало не беспокоило Веспасиана, для которого, особенно после войны в Иудее, все пестрое население восточной части империи было не более, чем досадный балласт для государственного корабля, от которого, к сожалению, никуда не деться. Император заметно благоволил к выходцам из западных провинций, некоторым из них он предоставил право считаться римскими патрициями, включив их в сенатские списки. И в то же время он твердо стоял на том, что греки, египтяне и прочие азиаты настолько выродились, что разучились жить свободными. Поэтому он не только отобрал особые права и привилегии, дарованные Нероном в том числе и жителям Ахайи, но вообще лишил свободы Родос, Самос, Византий и Ликию и обратил в провинции последние, хотя бы по виду независимые царства Киликию и Коммагену. После победы над иудеями, которые дольше всех сопротивлялись окончательному установлению «римского мира», Веспасиан, казалось, надолго утратил интерес к восточной части Ойкумены, сосредоточившись всецело на делах в самом Риме и на еще мало освоенных северо-западных землях.
Плутарх составил свое мнение о Веспасиане еще до того, как впервые увидел его в театре в Риме, о чем он вспоминает в одном из своих сочинений. Ни достаточно внушительная внешность императора, ни его спокойная уравновешенность и пресловутая хозяйственность не имели никакого значения для ученика афинских академиков, если этими качествами был наделен человек, лишивший греков какой-либо надежды на право быть гражданами. Как уже говорилось, Плутарх сам не испытывал уважения к людям востока, с их чуждой всего возвышенного приземленностью и неразборчивостью в средствах, и поэтому то, что сын сборщика налогов поставил их на одну доску, казалось ему особенно унизительным.
Отношение Плутарха к Риму и новым хозяевам мира, его жизненная позиция вообще как одного из последних великих людей античной цивилизации отличаются трагической раздвоенностью, пусть сам он стремится этого трагизма как бы не замечать, не придавать особого значения и раздвоенности. С одной стороны, будучи в Азии, он мог убедиться, что «паке романа» — пресловутый римский мир имеет, безусловно, свои положительные стороны. И это прежде всего прекращение распрей между многочисленными восточными народами, племенами и царствами, в которых они испокон века себя обессиливали и самоуничтожали. То же можно было сказать и о Греции, которая, в чем был убежден Плутарх, вообще погибла из-за этих распрей. Но в то же время с прекращением войн, а затем и всякого рода борьбы, в которой Гераклит видел начало всех начал и «отца всех вещей», настоящая жизнь, наполненная созиданием и внутренним смыслом, словно бы навсегда покинула эти земли.
Замиренные Римом народы и города доживали, дотягивали отпущенные им историей сроки в относительной сытости и безопасности, окончательно перестав быть хозяевами собственной судьбы, существуя по снисходительной милости цезарей и понимая, чувствуя, что будущего у них нет. И если хотя бы какое-то внимание со стороны Клавдиев, ценивших культурное наследие Эллады, оставляло грекам небольшие надежды, то с приходом к власти простолюдина Флавия, откровенно презиравшего все эти «греческие штучки», становилось все более очевидно, что надеяться больше не на что. Поэтому в глазах Плутарха деловитый Веспасиан был, пожалуй, даже хуже того сумасбродного исполнителя модных арий, которого ему довелось слушать в молодости в Олимпии, и он с нескрываемым удовлетворением констатировал впоследствии, что Веспасиан все-таки был наказан судьбой, ибо в скором времени весь его род был полностью истреблен. И если он иногда будет обращаться к деяниям цезарей из рода Флавиев, то только для того, чтобы на их примере (так же как на примере целого ряда других сильных мира сего) еще и еще раз удостовериться в неотменимости главного закона бытия — открытой Гераклитом диалектики, в силу которой жестокого и распутного деспота у кормила государства сменяет, если общество еще жизнеспособно, трезвомыслящий и спокойный рулевой или даже два — три такого типа правителей подряд, чтобы затем опять на вершине общественной пирамиды оказался ничтожный и злобный негодяй.
Отправляясь первый раз в Рим как человек на службе у своего города, Плутарх, как всегда и везде, остается прежде всего мыслителем, по существу — созерцателем. Возможно, даже неосознанно, он следует своей главной цели — побольше увидеть и узнать о незнакомой ему жизни, чтобы потом на основе накопленного материала написать целый ряд исторических сочинений, морально-этических трактатов и попытаться найти ответ, который бы, наконец, объяснил и ему самому, и всем остальным сокровенный смысл и движущие силы их судьбы. И так же как в Греции или в Азии, Плутарх оказывается в Риме в кругу подобных ему людей, любителей старины, склонных к философским размышлениям, хорошо знакомых с греческой культурой и главное — уважающих сам тап человека, превыше всего ставящего всякого рода теоретизирование. С Местрием Флором, бывшим консулом, благодаря которому он хорошо ознакомился с Римом и другими городами Италии, он был, кажется, знаком еще со времени своего ученичества у Аммония. На его суд молодой Плутарх представил свои первые сочинения и заручился его горячим одобрением и поддержкой. Не исключено, что именно Местрию Флору Плутарх был обязан получением римского гражданства, о чем он, правда, предпочитает не распространяться, желая в глазах читателей, а тем более потомков, оставаться прежде всего эллином, гражданином родной Херонеи.
Многолетние дружеские отношения сложились у Плутарха с Фунданом, впоследствии также консулом, с известным оратором Панетием (по его просьбе был написан трактат «О хорошем расположении духа»), а также с неким Сатурнином, братом его Квинтом и Секстом Суллой, карфагенцем по происхождению, о которых он упоминает в своих сочинениях. Из всех римских друзей наиболее близким Плутарху человеком стал Сосий Сенецион, который чувствовал себя в Афинах, пожалуй, лучше, чем в Италии, и для которого наполненное великими свершениями прошлое тоже было предпочтительнее настоящего.
Просвещенные друзья Плутарха чувствовали себя с каждым годом все неуютнее в Вечном городе, переполненном германскими наемниками и восточными вольноотпущенниками. Люди из старинных семей, внуки всего лишь семьдесят лет назад похороненной Республики, они никак не могли смириться с единственной остававшейся им ролью — с ненадежной судьбой верноподданных все более и более сомнительного происхождения владык. Было, впрочем, еще немало таких, которые считали, что прошлое еще можно вернуть, и поэтому после убийства ужасного Гая Калигулы была предпринята попытка провозгласить «всеобщую свободу». Потом почему-то надеялись, что Республику восстановит Оттон, но время шло, понемногу уходили последние, хранившие воспоминания, вернее, теперь уже предания о совершенно ином устройстве жизни, все вокруг делалось все более чужим, а сами они лишними в собственном отечестве.
Со смертью последнего из Клавдиев окончилась не просто династия, ведущая свое происхождение от одного из древнейших, еще сабинских родов, окончился сам прежний Рим. Он перестал быть чем-то особенным, отличным от обессилевшего восточного мира и северо-западных варварских племен, вместе со всеми ними он все больше превращался в нерасторжимое единое — некое огромное, все менее доходное хозяйство под надсмотром умеющих считать копейку принцепсов. И чем дальше шло время, тем большее значение приобретало именно умение считать. По собственной воле (или же по имперскому приказу) уходили из жизни философы и литераторы, такие как Луций Анней Сенека, выходец из Испании, последователь стоицизма, учивший, что из жизни надо не убегать, а покидать ее достойно и сознательно, или же Гай Петроний, «судья изящного», законодатель мод и друг Нерона, автор бессмертного романа «Сатирикон». Те, кому пока удалось уцелеть, спешили затеряться в провинциальном захолустье, и подлинным хозяином не только Рима, но и всей империи малу-помалу делался петрониевский Тримахильон — сметливый вольноотпущенник, чаще всего родом из Малой Азии, на шее которого еще не стерся след от рабского ошейника, академик спекуляции, готовый скупить и перепродать весь белый свет.
В домах своих римских друзей Плутарху довелось видеть и некоторых из тех последователей стоицизма, которые в свое время выступили против Нерона, были подвергнуты опале и только недавно смогли вернуться из изгнания. Наиболее значительных из заговорщиков, во главе которых стоял молодой аристократ Кальпурний Пизон, давно уже не было: покончили с собой поэт Марк Анней Лукан, племянник Сенеки, «знаменосец пизонова заговора», открыто воспевавший борьбу с тиранией, и Тразея Пет, прославлявший республиканские порядки и староримские добродетели в написанной им биографии Катона. Был изгнан Гельвидий Приск и сослан на каторжные работы известный учитель философии Музоний Руф, рассуждавший на своих беседах о том, что люди аморальные и преступные не должны находиться у власти.