Оставаясь в своих взглядах и писаниях словно бы эллином прошлых времен (или, по крайней мере, стремясь им казаться), Плутарх в то же время как никто другой видел и понимал, что все они, из какого бы роду-племени не происходили, пасутся теперь (почти что как мечталось когда-то Зенону) на общем имперском пастбище, но главное — что их разум и души продолжают в значительной мере питаться от культуры и мудрости свободной Эллады, для Плутарха единственной и вечной.
Глава 5. В Риме Домициана
Древняя мудрость поучает только тому,
что надо делать и чего избегать, а люди
тогда были лучше. Когда ученых стало больше,
хороших стало меньше, потому что простая и
очевидная добродетель превратилась в темную и
велеречивую науку и учит нас рассуждать, а не жить.
Где-то около 90 года Плутарх второй раз едет в Рим, теперь уже не как начинающий общественный деятель на службе у своего города, но как довольно известный знаток философии и автор сочинений на морально-этические и исторические темы, собираясь выступить с публичными лекциями. Все теснее становилась его связь с образованными римскими друзьями, интересующимися историей и литературой, в отличие от херонейского окружения, в большинстве своем уже чуждого высшему умствованию. Да и по всей Греции все более или менее одаренное и не утратившее вкус к творчеству устремлялось к центру их теперешней вселенной, надеясь найти применение своим дарованиям. Кроме того, по мере углубления в историю Эллады и Рима для Плутарха становились все очевиднее некие общие закономерности их развития и упадка, и он надеялся, что более близкое знакомство с италийской жизнью и историей поможет ему найти ответы на те вопросы, на которые он пока не мог ответить с достаточной определенностью.
Он ехал в Рим, немного опасаясь беспричинной жестокости невежественного и мнительного властителя, о чем писали ему друзья, в сравнении с которым его отец Веспасиан, также не пользовавшийся симпатией просвещенных нобилей, казался теперь почти идеальным. И хотя из Ахайи многое виделось иначе и новое правление пока не было отмечено притеснениями провинциалов, доходящие из Рима слухи заставляли призадуматься. В начале своего императорства Домициан как будто не проявлял заметных признаков злобы или алчности и, напротив, не раз выказывал свое великодушие, главным образом в отношении простых людей, терпеливо вникая в спорные дела и стараясь удовлетворить многочисленные просьбы. Он даже простил часть недоимок и жестко пресек рвение доносчиков, ринувшихся, как это обычно бывает, к новому царственному уху. Потом, словно устав быть благожелательным и доступным, он стал избегать общения даже с наиболее близкими ему людьми и предпочитал прогуливаться в одиночестве. А еще через какое-то время стало видно, что после десятилетней передышки судьба послала римлянам, а вернее, аристократии, все больше вырождающейся, но так и не смирившейся со своим теперешним положением, нового — Лысого Нерона. Последовал ряд громких процессов по обвинению в нарушении «старинного благозакония», завершившихся ссылками и казнями. Так, уличенная в прелюбодеянии старшая весталка Корнелия, однажды уже обвинявшаяся в нарушении обета, но тогда оправданная, была похоронена заживо, а любовник ее до смерти засечен розгами. Проявляя нескрываемое пренебрежение к сенатской аристократии, Домициан, как в свое время Нерон, все чаще заявлял о том, что намерен во всем опираться на вольноотпущенников и передать им все важные должности в государстве.
Ко времени прибытия Плутарха в Рим город был уставлен золотыми и серебряными статуями императора, причем, как говорили, он сам назначал их вес. Дом, в котором Домициан родился, был превращен в храм, а сам он именовался не иначе, как сын и брат богов, имея в виду также обожествленных Веспасиана и Тита. При строительстве нескольких новых храмов и восстановлении после пожара Капитолия император на всех надписях велел начертать только свое имя безо всякого упоминания о прежних строителях. Опять с блеском справлялись многочисленные празднества и были учреждены новые Капитолийские игры, включавшие в себя литературные состязания на греческом и латинском языках, при том что сам император был, как все знали, равнодушен к искусствам и поэзии. Нобили потихоньку злопыхали, что император всему предпочитает игру в кости и что для него нет большего удовольствия, чем, запершись у себя в комнате, часами ловить мух и протыкать их острым грифелем. И хотя новый император навел некоторый порядок в судопроизводстве, примерно наказав ряд судей-взяточников, а также принял меры по обузданию мздоимства столичных магистратов и наместников в провинциях, он не снискал этим любви и уважения народа, который больше ценит в правителях внешний блеск и обходительность, чем стремление навести порядок в делах. Ободренная общим настроением, снова подняла голову оппозиция в сенате, а философы все чаще позволяли себе публичные порицания тиранического произвола. Возвратившиеся после десятилетнего изгнания стоики готовились выступить против Лысого Нерона с такой же непримиримостью, с какой они боролись против Нерона настоящего, а Домициан, в свою очередь, только ждал случая, чтобы покончить с ними раз и навсегда. На его стороне были армия и преторианцы, а также немного вздохнувшее от непомерных поборов население провинций, и упрямое сопротивление кучки философствующих нобилей уже ничего не могло изменить в порядке, установившемся до самого конца римской истории.
У Плутарха, привыкшего, как и остальные греки, как все население провинций, простиравшихся теперь от Геркулесовых столбов чуть ли не до самой Индии, пережидать тяжелые правления, как переживают засуху или недород, такие люди, как Домициан, вызывали чувство глубокого неприятия. Однако, живя с юных лет упорядоченной, наполненной разнообразными занятиями жизнью, вне зависимости от нрава очередного властелина, он был далек от того бессильного яростного гнева, который снедал образованную римскую публику, в том числе и его друзей. Может быть, Плутарх относился ко всему этому значительно спокойней еще и потому, что произвол Домициана пока не затрагивал греков, особенно тех, кто побогаче. К тому же у него, всегдашнего сторонника порядка и законности, вызывали определенное понимание меры, предпринимаемые для их поддержания императором.
Написав ряд биографий римских императоров, Плутарх в то же время избегает оценок современных ему правлений. Так и о своей поездке в домицианов Рим он только походя упоминает в жизнеописаниях Демосфена и Попликолы, а также в трактате «О любопытстве» и восьмой книге «Застольных бесед», без каких-либо рассуждений на эту тему. Он ничего не пишет о том, когда и при каких обстоятельствах получил римское гражданство и принял имя Местрий Флор, в честь своего друга, а также ничего не сообщает о том, какого рода общественные поручения он выполнял в столице. Плутарху хочется выглядеть прежде всего херонейским гражданином, свободным в своем выборе воспитанником Академии. И поэтому, когда речь заходит о Риме, он пишет только о том, что относится к самому главному — к философским и литературным занятиям. «Когда бывал я в Риме и других местах Италии, — вспоминает он в жизнеописании Демосфена, — то государственные дела и ученики, приходившие ко мне заниматься философией, не оставляли мне досуга, чтобы упражняться в языке римлян, и поэтому слишком поздно, уже на склоне лет, я начал читать римские книги».
Среди собиравшихся на его философские беседы бывали и известный оппозиционер Арулен Рустик, и будущий император Траян. Как и греческих юношей в Херонее, Плутарх учил своих слушателей уважению к добродетели, умеренности и милосердию, без которых просто не выжить в неподвластном человеку бытии. Подобно своим бессмертным предшественникам в философии, он надеялся повлиять на ход событий, вразумляя и смягчая нравы, словно не видя, что большинство живущих в Риме всего лишь подтверждают известное высказывание Аристотеля о том, что некоторые люди — только по виду люди, но по сути таковыми не являются.
В произведениях Петрония, Сенеки, Плиния Младшего и Светония Транквилла, в желчных эпиграммах Марциала встает коллективный портрет римского общества того времени, когда, хотя это казалось еще незаметным, надломилась сила империи и судьба ее на скрижалях истории была уже решена. Несмотря на попытки некоторых императоров, начиная с божественного Августа, сдержать разложение и вырождение римлян, ничто уже не могло положить конец этому нескончаемому пиршеству, на котором, как с бессильным отвращением писал Сенека, плешивые и подагрические «женщины и полунощничают, и пьют столько же, состязаясь с мужчинами в количестве масла и вина, так же изрыгают из утробы проглоченное насильно и грызут снег, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок». Бесконечные празднества, когда все перепивались до рвоты, давно уже не имели ничего общего с всенародными торжествами первоначальных времен, с их девичьими хорами и простыми деревенскими жертвами в честь древних богов. Теперь вместо этого были кровавые игры, травли зверей и конные ристания, поклонники модных возничих и гладиаторов отстаивали в рукопашной достоинства своих любимцев — единственные битвы, на которые были способны «молодые люди с красивой бородкой и прической, словно только что вынутые из сундука».
Ростовщики с толстенными книгами, в которые записывались сроки ссуд, тримахильоны, которых стало еще больше со времени Петрония, вкушающие жареных винноягодников и поросят из пирожного теста, завитые пантомимы с развратными глазами, женщины, неспособные к деторождению и потому снедаемые вечным неудовлетворением, — вот кого охраняли теперь от подступающего с севера варварства из варваров же набранные легионы.
И ничего из этого Плутарх даже не упоминает в своих воспоминаниях о Риме. Для него существовали только те, кто еще были способны или, по крайней мере, стремились воспринять хотя бы частицу