Где-то около 65 года отец отправляет Плутарха в Афины поучиться, как это велось исстари в состоятельных семьях, у тамошних философов. Древний город Паллады, основанный еще в минойские, а может быть, и более ранние времена, уже не был блистательным «Оком Эллады», средоточием греческой образованности и славы, как пятьсот и даже еще четыреста лет назад. Пережив период тяжелого упадка, превратившись в первые десятилетия после македонского завоевания, когда почти все жизнеспособное население было уничтожено или же разъехалось кто куда, в жалкое скопище нищих старух и ребятишек без отцов, Афины стали понемногу обретать прежний облик только при благосклонной поддержке первых римских императоров. Город подремонтировали, почистили и опять сюда стали съезжаться любители греческого театра и философии, а некоторые знатные и богатые римляне, еще не расставшиеся окончательно с республиканскими идеалами, подолгу живали в Афинах, подальше от непредсказуемости новых властителей Рима. Многие из них давали городу деньги на строительство общественных зданий, на праздники, зрелища и раздачи. Афиняне, со своей стороны, выносили в их честь благодарственные постановления, воздвигали еще при жизни статуи и даже посвящали благодетелей в Элевсинские мистерии, которые вели происхождение от начала земледелия на этой земле и на которые в старину допускались лишь немногие. Не отставали от римлян и состоятельные греки из Азии, некоторые из них даже принимали афинское гражданство, щедро расплачиваясь за это.
Конечно, и представления в старинном театре Адониса у подножья Акрополя, и философские занятия в Академии, в школах последователей Эпикура и Зенона, и возобновившиеся празднества в честь древних эллинских богов — все это было бледным отражением былой интеллектуальной и творческой мощи Эллады, но ничего другого больше не было. Даже если в лучшую пору Греции большая часть того, что составляло ее культурное наследие, было создано в Афинах, то о чем же можно было говорить теперь, в состоянии их общего непоправимого упадка?
И если Афины по-прежнему могли показаться «прекрасными и всеми воспетыми», так это главным образом из-за великолепия архитектуры, перед которой, казалось, было бессильно само время. Впечатление молодого Плутарха от сверкающих в утреннем солнце храмов Акрополя было, наверное, одним из самых сильных в его жизни. Как и в жизни всех тех, кому выпало счастье подниматься к Пропилеям по пологому склону древнего утеса, чья скалистая твердь проглядывает сквозь тонкий слой почвы и непонятно, как держатся в ней коренастые узколистые деревья. Парфенон, казавшийся совсем небольшим и изящным снизу, из города, подавлял вблизи грандиозной своей красотой, и человек чувствовал все свое ничтожество у подножия его мощных ребристых колонн. Сам Плутарх так писал о неповторимом творении Иктина, Калликрата и Фидия, о всех сооружениях Акрополя: «По красоте своей они с самого начала были старинными, а по блестящей сохранности они доныне свежи, как будто недавно окончены. До такой степени они всегда блещут каким-то цветом новизны и сохраняют свой вид не тронутыми рукой времени, как будто эти произведения проникнуты дыханием вечной юности, имеют не стареющую душу». Да так оно и было: в блистательном памятнике «золотого периклова века» навсегда осталась дерзновенная душа греков самой лучшей их поры, ликующее торжество победителей восточного варварства, которым казалось тогда, что их могущество будет вечным.
За четыре — пять лет, проведенные в Афинах, Плутарх изучил, наверное, каждый уголок, подробнейшим образом осмотрев все, что еще оставалось от славного прошлого, — старинные храмы, общественные здания, некоторые из еще сохранившихся домов выдающихся людей времен демократии, многочисленные стелы, статуи, надгробья. Для него были важны и драгоценны все свидетельства истории афинян, о которых он упоминает в своих сочинениях: и остатки корабля, на котором Тезей привез спасенных от Минотавра юношей и девушек, и бронзовый бюст Фемистокла в Пирее, той гавани, которую он без устали наполнял кораблями в предчувствии вторжения персов. Дом Фокиона, одного из последних афинян патриархального чекана, был столь же непритязателен, как и его хозяин, пытавшийся из последних сил убедить свой народ жить умеренной жизнью, наполненной трудом: дом был «украшен медной обшивкой, а в остальном незатейлив и прост». Плутарх посетил подземное убежище Демосфена, где великий оратор, страстный защитник эллинской свободы, упражнялся, согласно преданию, в красноречии. Был предан согражданами Демосфен, умерщвлен честный Фокион — такие люди не были нужны презревшему традиционные ценности афинскому демосу, впереди у которого уже не было ничего, кроме тусклых веков несвободы и угасания.
Плутарх читал надписи на памятниках в Кенотафе — и один за другим проходили перед ним стратеги, политики, философы и поэты, из размышлений, деяний и подвигов которых слагалось афинское величие.
Постепенно для Плутарха открывалась история свободных Афин, к событиям и героям которой он будет постоянно возвращаться в своих произведениях: от той мифической поры, когда царь Кекроп, возможно, пеласг или даже потомок титанов, заложил здесь в незапамятные времена город, и до того ясного осеннего дня, когда три века назад во время празднования священных Элевсинских мистерий показалось в облаке пыли македонское войско.
Вину за то, что история афинян, да и остальных греков, повернулась так трагически непоправимо, Плутарх возлагал прежде всего на тех стратегов, которые осаждали, бывало, эллинские же города, словно варварские крепости, а также на алчных демагогов, скликавших друг друга на трибуну в народном собрании как «на золотую жатву». Но так же как и для Платона или Аристотеля, для него осталась до конца не ясной глубинная причина печального перерождения: как могло случиться, что все эти клеоны, демады, стратоклы, невежественные и подлые, смогли так окрутить народ, развратить его подачками и лестью, чтобы в конце концов совершенно погубить? И когда свободолюбивый и деятельный афинский демос — моряки, купцы, ремесленники и строители — превратился по большей части в охлос, в праздную, падкую на дармовые угощения толпу, в обывателей, хвастающих друг перед другом кто мальтийской собачонкой, кто ручной галкой в медном шлемике, сидя на мраморных полукруглых скамьях под тенистыми платанами, привезенными когда-то полководцем Кимоном из Персии, тогда и окончилась на веки вечные афинская свобода. И понадобились годы, прежде чем Плутарх пришел к какому-то выводу и стал видеть причины всего этого в старении народа, в его исторической исчерпанности, в независящем от людей безжалостном течении времени.
В годы обучения Плутарха власть в Афинах находилась в руках нескольких богатых семей, имевших покровителей в Риме. Соревнуясь между собой за влияние в городе, они были не прочь показать себя радетелями за народное благо, обольщая афинян несбыточными надеждами на восстановление старинных обычаев и некоторых демократических порядков под императорской эгидой. Беднота же пробавлялась кто чем мог — поденной работой, перекупкой, сводничеством, воровством — и выходила на улицы с камнями и палками, если жизнь становилась уж слишком тяжелой. Образованные люди с достатком стремились стоять в стороне от всяких смут, вот уже несколько веков (со времен оратора Эсхина, призывавшего македонского царя Филиппа завоевать Афины и отправить беспокойный сброд скопом воевать с персами) питая больше доверия к чужеземным господам, чем к собственному простонародью. Хорошо устроенные люди дорожили своим устоявшимся бытом, считая, что теперешнее положение дел предоставляет больше возможностей для спокойного времяпрепровождения и умственных занятий, чем известные им по Фукидиду бурные и опасные годы вырождающейся демократии. И действительно, Анаксагор и Фидий, Протагор и Сократ, Эсхил и Еврипид, чьи труды и идеи прославили Афины, каждый так или иначе подвергся преследованиям народа, удалился в изгнание или даже был умерщвлен, но то, что они создали или же сказали, осталось на века. Что же до занимающихся философией или литературой современников Плутарха, императорских подданных, то тщетно было бы ожидать от них чего-то нового, все у них было «заемное» — и мысли, и образы, и слова.
Относительно философа Аммония, у которого учился Плутарх, есть предположение, что он был перипатетиком, последователем Аристотеля. Однако воспоминания самого Плутарха, его всегдашняя приверженность к учению Платона позволяют говорить о том, что он учился в Академии. Он постоянно возвращается в своих сочинениях к этой поре своей жизни, вспоминает наставника Аммония, товарищей по занятиям философией — Фемистокла и Соклара, римлянина Сосия Сенециона — и себя самого, полного неуемной любознательности, веры в жизнь и юношеского любования всем белым светом. В «Пиршественных беседах» и «Пифийских диалогах» Плутарх пишет о том, как «со страстью изучал математику, музыку и философию», с жадностью приобщаясь к бесценной сокровищнице эллинской образованности.
Аммоний, человек суровый и строгий, бывший одно время стратегом и имевший большое влияние в городе, презирал тугодумов и лентяев. В учениках он ценил пытливость ума и тягу к познанию, остальные же были для него «те, что без разума и без души». Больше всего он заботился о религиозности и нравственности юношей, о том, чтобы они твердо усвоили теперь уже многими отвергнутые принципы, согласно которым жили их предки. Одаренный и начитанный, с увлечением отдающийся разнообразным занятиям юноша из Херонеи был как будто бы среди любимых учеников Аммония. Он нередко приглашал его в свой дом, где собирались ученые люди из Афин и других городов, и на этих непритязательных трапезах, в пространных, неторопливых беседах перед Плутархом открывался неповторимый мир высшего эллинского умствования, теперь уже мало кому доступный и интересный.
Шел второй год учебы Плутарха, когда всю Ахайю взбудоражила новость, что сам божественный Нерон, до этого ни разу не покидавший Италию, намерен принять участие в играх на Истме, в Афинах и Олимпии, а также выступить с пением в Коринфе и Дельфах. К этой поездке императора побудили сами же греки, постановив посылать ему венки с каждого из музыкальных состязаний — как бы за заочное участие. Когда венки первый раз прибыли в Рим, Нерон пригласил посланцев отобедать, а затем исполнил специально для них разученную арию. Еще больше растроганный тонкими похвалами и «мерными рукоплесканиями» греков, император тут же заявил, что он отправляется в Элладу, чтобы оправдать делом заранее полученные награды.