добродетель или порочность, но часто какой-нибудь ничтожный поступок, слово или шутка лучше обнаруживают характер человека, чем битвы, в которых гибнут десятки тысяч, руководство огромными армиями и осады городов».
Более четырехсот лет назад честный старец Фокион, один из последних подлинно свободных афинян, «управлял лишь обломками государственного корабля». Плутарху, одному из последних эллинов, выпало поддерживать своих соотечественников уже после того, как корабль затонул. Греки доигрывали последнее действие на том театре жизни, о котором говорил своим ученикам Платон, призывая их как можно дольше и как можно лучше играть предназначенные роли. Современники Плутарха доигрывали, не забывая «прислушиваться к подсказчику, чтобы не выйти из меры и границ свободы, данной им руководителями игр». «Если ты собьешься, — писал об этом Плутарх в „Наставлении о государственных делах“, — тебя ждет ни свист, ни смех, ни пощелкивание языков; многих уж постиг топор-головосек, судья безжалостный…»
Глава 7. Во славу бессмертного Локсия
Для мудрого его век также долог,
как для богов — вечность.
Свои последние годы Плутарх жил в Дельфах, близ святилища Аполлона, куда с незапамятных времен устремлялись и отдельные граждане, и посланцы целых народов, чтобы вопросить оракула о своей судьбе. Прожив шестьдесят лет как подобает истинному эллину, Плутарх надеялся в этом последнем пристанище совершенно отрешиться от течения жизни вокруг, в которой было уже никому ничего не исправить, и остаться, наконец, наедине с божеством в священном уголке Эллады. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что ему удалось до конца своих дней остаться тем самым мудрецом, в жизни которого (как писал об этом столь нелюбимый им Эпикур) случай не играет решающей роли и все в ней устраивает разум. Канули в прошлое те времена, когда неистовый в своей ненависти афинянин Демосфен объезжал города, поднимая греков на последнюю битву с македонцами. Теперь было некому и не с кем воевать, и единственное, что мог противопоставить Плутарх неумолимости истории, так это надежду на милость божества и неискоренимую любовь к отчизне. Неподвластный жажде денег и стремлению властвовать, следуя примеру философов прошлого, он навсегда покидает городское многолюдство, как покинул его в свое время Гераклит, чтобы ничто не мешало ему слушать в тысячезвездной азийской ночи голос вселенского Логоса. Плутарх отправляется в Дельфы служить Аполлону, по всей вероятности, азийскому богу, доставшемуся грекам от людей, которые обитали здесь задолго до них, и включенному ими в семью олимпийцев. Аполлон был покровителем музыкантов и поэтов, ему подчинялись Музы. В ниспосланном богом экстазе поэты порой казались безумными. И лишь немногим, таким, как Платон, слышался в их смутных речениях голос самого Аполлона: «Потому-то бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, вещателями и божественными прорицателями, чтобы мы, слушатели, знали, что это не они, у кого и рассудка-то нет, говорят такие ценные вещи, а говорит сам бог и через них подает нам голос».
Устами старухи-пифии, надышавшейся серными парами, Аполлон открывал смертным будущее и долгое время был главным советчиком греков и прибывающих из Малой Азии. «Прорицательница в Дельфах, — писал об этом Платон, — в исступлении сделала много хорошего для Эллады, и отдельным людям, и целым народам». Так было во время нашествия персов, когда афинянин Фемистокл, верно истолковав слова оракула о спасительных деревянных стенах, посадил свой народ на корабли и вывез на острова, оставив врагу пустой город. Спартанскому царю Леониду было предсказано, что смертью своей спасет он Элладу, и эти слова сбылись в Фермопильском ущелье, где он преградил со своими тремястами воинами путь варварским полчищам. Пифия оказалась права и когда на вопрос Софрониска, каменотеса из Афин, как ему следует воспитывать сына, ответила: предоставь ребенку быть таким, как он есть. Этим сыном был мудрейший из греков, ни на кого не похожий Сократ.
Речения пифии были двусмысленны, и чтобы понять их правильно, следовало прежде всего отрешиться от самообольщения. И тогда для злосчастного Креза, властителя Лидии, стало бы ясно, что в войне, об исходе которой он спрашивал, он погубит собственное царство. А римлянин Марк Туллий Цицерон, также вопрошавший оракула о собственной судьбе, догадался бы, что для него будет безопаснее и лучше предпочесть философию политике. В течение многих веков устремлялись сюда вопрошающие, пока постепенно вся их общая жизнь подошла к такому рубежу, что, как оказалось, спрашивать больше не о чем, да и знать ни о чем не хотелось.
Мир становился все более недоброжелательным к грекам, но грозный Локсий все еще продолжал охранять свои владения. Четыре столетия назад в Грецию вторглись кельты, неся с собой гибель и смерть. Их полчища под предводительством Бренна уже подступили к дельфийскому святилищу, когда вдруг затряслась земля, налетел ураган, а потом среди лета пошел сильный снег. Сохранилось предание, что на варваров катились с Парнаса огромные глыбы. Был смертельно ранен Бренн, кельты бежали из Дельф, а жрецы, уже не чаявшие остаться в живых, устремили молитвенные рыдания к всемогущему Локсию.
Но потом подошли времена еще более страшные, и сам Аполлон оказался бессилен перед подступавшим со всех сторон запустением. Остались лишь воспоминания о хранимых здесь когда-то богатствах: о великолепных серебряных сосудах, пожертвованных Крезом, или же о статуе человека из золота, в 12 локтей высотой, с корабельным носом в руках, которую прислали в Дельфы греки после победы над персами. Опустели сокровищницы отдельных городов, были разграблены дары самому Аполлону, причем последние из них пропали совсем недавно, во время смуты после смерти Нерона. Остались только надписи: «Брасид и акантийцы прислали в дар добычу, отнятую у афинян» — еще одна страница из истории самоубийственного соперничества городов Эллады. И только отдельные, чудом сохранившиеся вещи, вроде золотого кратера, присланного римлянами после победы над галлами пятьсот лет назад, свидетельствовали о том, что все это действительно было — и сила, и богатство, и слава.
Впрочем, от славы кое-что еще оставалось. Оставались высокие горы, между которыми ветшали храмы и маленькие здания — жилища для жрецов и приезжающих, которых становилось все меньше. Оставались изображения выдающихся воителей прошлого: Арата, Филопемена, Лисандра, «по старинному обычаю с длинными волосами и бородою». Навсегда отошли в прошлое дельфийские празднества, на которые съезжались когда-то со всех городов и земель, хотя при последних императорах Дельфы, как и другие святилища Греции, могли рассчитывать на их покровительство. Но над всем этим запустением, над старыми строениями, на стенах которых были высечены изречения так никого и ничему не научивших мудрецов, еще реял дух прежней Эллады. Здесь еще ощущалось биение ее древнего сердца, и попадающих в эти места даже многие века спустя вдруг охватывало невыразимое чувство прикосновения к чему-то вечному и непреходящему.
Плутарх был принят в коллегию жрецов и пробыл в этом звании до последних дней жизни: «Ты знаешь, — писал он одному из друзей, — что я в продолжении многих пифиад служу Аполлону Пифийскому; однако не скажешь: Довольно тебе, Плутарх, приносить жертвы, участвовать в религиозных церемониях и хорах, теперь ты в преклонных летах — пора снять венок и оставить прорицалище по причине старости». Жреческое служение было для Плутарха как бы продолжением его былой общественной деятельности, связанной, как уже не раз говорилось, с вещами самыми житейскими: «Теперь, когда в Греции утвердился мир и покой, нет ни войн, ни гражданских смут, никто особенно не нуждается в оракуле, разве что спросит об обыденном: Стоит ли жениться? Стоит ли путешествовать? Стоит ли тратить деньги?» Но он продолжал истово славить древнего бога столь же древними гимнами, надеясь хотя бы этим как-то помочь любимой Элладе.
Все говорит о том, что Плутарх был глубоко религиозным человеком. Именно вера придавала прозрачную ясность его писаниям и именно на ней зиждилась его достойная подражания жизнь. Душа его, умудренная горестным опытом эллинского племени, не знала той борьбы с дерзновенным разумом, которая сделала невозможным душевный покой для многих философов прошлого. Не зная за собой прегрешений против мировой справедливости, всю жизнь стремясь делать добро и добру же уча, он мог быть спокоен. Он продолжал старательно следовать религии предков, но в его представлении все олимпийские боги: Зевс, Аполлон, Афродита, Эрос, Арей — были подвластны Вселенскому разуму, первопричине всего сущего. Именно Разум преобразовал в Космос хаос первоначальной материи, создал наш мир, который, как писал Плутарх в одном из своих сочинений, погибнет и угаснет, «когда мощное желание бога покинет материю и она перестанет искать и черпать в нем начало и движение».
С презрительным равнодушием истинного эллина он отвергал все другие религии, в том числе и распространявшееся понемногу христианство, считая их лишь варварскими суевериями. Он словно бы ничего не знал об усиливающемся увлечении восточными культами. И если в своих сочинениях он иногда касается этого предмета, то делает это с тем брезгливым удивлением, с каким рассказывают путешественники об обычаях и нравах дикарей. Исключение для Плутарха составляла, как уже говорилось, религия египтян, то ли потому, что его привлекало все древнее, первоначальное, то ли он был склонен согласиться с Геродотом в том, что начало греческой культуры каким-то образом связано с египетским влиянием.
Впрочем, божества фараоновых времен, Осирис, Изида, Гор и другие, для него прежде всего философские символы. Такими они предстают в сочинении «Об Изиде и Осирисе», написанном для дочери его друга Клеи: Осирис — первопричина всего, по сути, тот же Вселенский разум или Мировая душа, Изида — то, что приемлет воздействие духовной субстанции, а Гор — производное от этого сочетания. Плутарх с удовольствием объясняет Клее сокровенное значение религиозных представлений египтян, словно возвращаясь на время в тот желто-синий палящий полдень, когда перед ним, еще молодым, преисполненным восхищения огромным миром, вдруг открылась среди однообразия песков ступенчатая, источенная временем пирамида.