«Я не думаю, клянусь Зевсом, о том, чтобы потешить и развлечь читателей пестротой своих писаний, но, подобно фиванцу Исмению, который показывал ученикам и хороших, и никуда не годных флейтистов, приговаривая: „Вот как надо играть“ или: „Вот как не надо играть“… точно так же я убежден, что мы внимательнее станем всматриваться в жизнь лучших людей и охотнее им подражать, если узнаем, как жили те, кого порицают и хулят». Так начинает Плутарх жизнеописания Деметрия Полиоркета, сына Антигона Одноглазого, одного из наследников-диадохов Александра Македонского, и римского императора Антония, олицетворявших в его глазах ту крайнюю степень нравственного падения, до которой доводит опаснейший из девизов — «все позволено». «Оба они были одинаково сластолюбивы, оба пьяницы, оба воинственны, расточительны, привержены роскоши, разнузданы и буйны» — и оба оказались в конце своего сумбурного пути никому не нужными и всеми презираемыми.
Блистательный Полиоркет, и вправду походивший на актера в своем алом, с золотой каймой одеянии и расшитых золотом пурпурных башмаках, появляется в заключительном акте истории независимой Эллады и, восстав против своих же македонян, обещает вернуть грекам свободу, которую им было никогда не вернуть. Его жизнь, не воспетая поэтами, но рассыпанная по множеству анекдотов второго разбора, была чередой блестящих успехов и жесточайших поражений в той войне, что развязалась между преемниками Александра. Ожесточенные битвы на азийских равнинах, морские походы, освобождение Афин от македонских ставленников и оргии в Парфеноне, храме Паллады, которую «взысканный удачей» герой называл своей старшей сестрой.
Самомнение Деметрия, по натуре, впрочем, не злобного, не знало пределов, он и вправду казался себе равным богам. Сделавшись на какое-то время царем Македонии, он приказал изготовить себе «плащ — редкостное произведение ткаческого искусства, с картиной вселенной и подобием небесных явлений и тел». Никто из последующих правителей не дерзнул накинуть на плечи плащ с изображением вечного и бесконечного Космоса. И в то же время единственным настоящим удовольствием Морского царя (как стали называть Полиоркета после того как он утратил все владения на суше и у него остался только флот) было мчаться, стоя на самом носу корабля, по разбушевавшимся волнам, подставив соленому ветру озаренное беспечной улыбкой лицо. Громкая слава Освободителя Греции была недолговечной, и оказавшись, в конце концов, в почетном плену у своего зятя Селевка в Сирии, играя в кости и пьянствуя, Деметрий умер на пятьдесят четвертом году.
Какая же «цель у войн, которые ведут, не останавливаясь перед опасностями, негодные цари, безнравственные и безрассудные?» — вопрошает Плутарх, стремясь понять, что движет такого рода людьми, и даже как будто жалея их: «Ведь дело не только в том, что вместо красоты и добра они гонятся за одной лишь роскошью и наслаждениями, но и в том, что даже наслаждаться и роскошествовать по-настоящему они не умеют». Но если у Деметрия, который, «пока обстоятельства ему благоприятствовали, неизменно стремился к освобождению Греции» (что было для Плутарха самым главным), он все же находит какие-то проблески благородства, то в отношении Марка Антония, сражавшегося с будущим императором Августом за власть над Римом, он непримирим. Признавая присущее Антонию величие, он в то же время сожалеет о том, что это величие меркнет в сравнении с тем нагромождением ошибок, безумств и предательств, какое представляла собой, по его мнению, жизнь этого человека, не сумевшего стать господином собственных страстей.
Плутарх не мог простить Антонию того, что тот, будучи со своим войском в Беотии, заставлял херонейцев таскать на спине хлеб для своих легионеров, и поэтому все в этом римлянине представляется ему отмеченным пороком и злом: и эта «напасть — его любовь к Клеопатре», и «тиранические намерения» в отношении римского народа, и пышные празднества в восточных городах, население которых приветствовало полководца с лицемерным ликованием, за которым таился страх. «Когда Антоний въезжал в Эфес, — рассказывает Плутарх в его жизнеописании, — впереди выступали женщины, одетые вакханками, мужчины и мальчики в обличим панов и сатиров, весь город был в плюще, повсюду звучали псалтерии, свирели, флейты, и граждане величали Антония Дионисом — Подателем радости, источником милосердия. Нет спору, он приносил и радость, и милосердие, но лишь немногим, для большинства же он был Дионисом кровожадным и неистовым. Он отбирал имущество у людей высокого происхождения и отдавал негодяям и льстецам. Нередко у него просили добро живых, словно бы выморочное, — и получали просимое». Самоубийство Антония представляется Плутарху, по существу, единственным разумным шагом после стольких поступков, осуществленных точно в горячечном безумии, и трагическая эта кончина вернула злосчастному римлянину заложенное в нем от природы величие.
Проживая со своими героями век за веком всю историю греков и римлян, Плутарх видел, как по мере иссякания «старинного благозакония» народ отходил от труда, особенно земледельческого, от верований предков и гражданского равенства и все реже порождал людей действительно доблестных и добродетельных. И все равно он продолжал надеяться (ведь другого ничего не оставалось), что если каждый будет стремиться к добродетели, то и жизнь общества в целом станет более нравственной и здоровой. Плутарх прекрасно понимал, что возвращение к старинному порядку вещей вообще невозможно, это было ясно из написанных им биографий спартанцев Агиса и Клеомена, а также римлян братьев Гракхов, всей силы мужества и жертвенности которых оказалось недостаточно для того, чтобы вернуть навсегда ушедший уклад.
Двадцатилетнему царю Агису, человеку «чрезмерной совестливости, мягкости и человеколюбия», досталась Спарта, имеющая мало общего с тем первенствующим среди греков Лакедемоном, в котором «грозный закон был поставлен стражем» равенства и благочестия. Уже более (рта лет спартанцы, как и остальные греки, находились под властью македонских царей, и превратились в легенду те времена, когда «мужья не решались прямо взглянуть на жен», пока не смоют кровью позора поражения. После победы над афинянами в Пелопоннесской войне в Спарте впервые после принятия Ликурговых законов было поколеблено «стойкое равнодушие к деньгам», вслед за этим, как водится, пришли «роскошь, изнеженность и расточительство». Вскоре дело дошло до земли: был отвергнут старинный закон об общественной собственности на землю, и теперь «каждый мог подарить при жизни или оставить по завещанию свой дом и надел кому угодно». «Сильные стали наживаться без всякого удержу… и скоро богатство собралось в руках немногих, а государством завладела бедность, которая, вместе с завистью и враждой к имущим, приводит за собой разного рода низменные занятия, не оставляя досуга ни для чего достойного и прекрасного».
С исчезновением равенства и простоты жизненного уклада сошли понемногу на нет и былые замечательные качества спартанцев, ибо «строй частной жизни в гораздо большей степени определяется общественными установлениями, нежели наоборот». Поэтому, задавшись целью вернуть спартанцев к ликургову благозаконию, царь Агис решил прежде всего восстановить былое землеустройство, а также имущественное равенство и «общий для всех образ жизни». Сам соблюдая обычаи предков в пище, одежде и времяпровождении, он отдал «во всеобщее пользование свое имущество, заключающееся в обширных полях и пастбищах, а также в шестистах талантах звонкой монетой». Преодолевая сопротивление второго царя Леонида (Спарта, согласно древнему обычаю, имела двух царей), Агис объявил об уничтожении долгов и переделе земли. Все долговые обязательства торжественно сожгли на площади, но до перераспределения полей так и не дошло. Те около ста спартиатов, которые завладели большей частью земель, в том числе и дядя Агиса, составили заговор против молодого царя. Особенно его ненавидели состоятельные женщины, сосредоточившие в своих руках огромные богатства и не желавшие даже вспоминать те времена, когда главным богатством спартанок была воинская доблесть их сыновей. Царь Агис был убит заговорщиками, были задушены его бабка Архидамия и мать Агесисстрата, одна из последних настоящих спартанок, родившая напоследок своему неблагодарному племени великого сына. «С тех пор, как дорийцы населяют Пелопоннес, не случалось в Спарте ничего более ужасного и нечестивого», — завершает повествование Плутарх.
Начатое Агисом попытался продолжить Клеомен, старший сын соправителя Леонида. Женившись по воле отца на вдове Агиса Агиатиде, Клеомен много слышал от нее о благородных замыслах ее первого мужа, о стремлении возродить «вконец обессиленное государство». Наконец Клеомен и сам загорелся подобным желанием, не в силах видеть, как «богачи, поглощенные заботой о собственных удовольствиях и наживе, пренебрегали общественными делами, а народ, страдая от нужды, и на войну шел неохотно и даже в воспитании детей не искал более для себя никакой чести». Приняв решение, Клеомен приступил к преобразованиям: земля была поделена заново, восстановлены общие трапезы и прежняя система воспитания. Последователь стоиков, ценивший превыше всего «громадное, ничем не приобретаемое благо» знаний, Клеомен стал «наставником для своих подданных, предложив им как пример воздержанности и здравого смысла собственную жизнь — простую, скромную, начисто лишенную подлого чванства и ничем не отличавшуюся от жизни любого человека из народа». Однако его уравнительные преобразования закончились также ничем, и в объяснении этого Плутарх противоречит сам себе, как и во многих других случаях. С одной стороны, он видит одну из главных причин в междоусобных распрях, в данном случае в отсутствии согласия между спартанцем Клеоменом и ахейцем Аратом, который мог бы помочь реформатору в борьбе с его противниками. Как считает Плутарх, это окончательно «погубило Грецию, которая именно в те дни могла еще как-то оправиться от своих бед и спастись от высокомерия и алчности македонян». Но с другой стороны, и это было самое главное, Плутарх понимал, что даже в те времена вернуть прежний уклад спартанцев было так же невозможно, как повторить подвиги героев Троянской войны. И поэтому, хотя все как будто бы радовались переменам, произошедшим благодаря Клеомену с народом Спарты, эта радость была недолгой и перемены эфемерными. Этот самый последний из последователей Ликурга был вынужден просить поддержки у тех самых чужеземных царей, которые спорили между собой за господство над Грецией, но эта помощь уже была бесполезна.