Здесь, в средоточии материковой Эллады, зародилась почти тысячу лет назад культура этолийцев, новый мощный побег на древних корнях, уходящих в минойские, а может быть, даже более ранние времена, когда человек разумный, покинувший тогда еще не занесенные песком средиземноморские берега Северной Африки, а затем и пещеры Передней Азии, начал понемногу осваивать окрестное пространство. Это было, по-видимому, еще до Дарданова потопа, когда земля Троады, Анатолия, острова между ними и Грецией составляли единую сушу с самой Грецией, а Понт Эвксинский был большим соленым озером. Расположенная в восточной части Эллады, Беотия была населена с отдаленнейших времен, еще с тех пор, когда человек только начал осваивать земледелие. От множества некогда живших здесь племен, скорее всего, курчавоволосых и темнокожих, похожих на африкановидных островных карийцев, остались только некоторые названия — лапифы и пеласги. Во времена Плутарха уже никто бы не мог сказать, на каких, теперь совершенно позабытых языках они говорили, да никто этим и не интересовался. Однако многое наводит на мысли о том, что эти племена были схожи с ливийцами и другими древними народами Северной Африки и именно от них к грекам перешло многое из того, что они привыкли считать искони своим. Так, даже имена богинь Афины и Афродиты, которым не была матерью Гера, супруга Зевса, напоминали об Африке. Не говоря уже о преданиях о том, что некогда, может быть, и не так уж давно, где-то к югу от Геракловых столбов, у большого африканского озера Тритон находились старинные храмы Афины и Посейдона, построенные еще в те времена, когда в самой Греции не было ничего подобного.
Потом пришел час восточных народов, вавилонян и ассирийцев, установивших господство на островах задолго до троянского времени, подчинив земледельцев и пастухов на эгейском побережье Греции (конечно, тогда у этих мест было какое-то другое название). Может быть, в это время и появился в Беотии финикийский царевич Кадм. Согласно преданиям, он отправился искать свою сестру Европу, похищенную любвеобильным Зевсом. Сам бессмертный Аполлон, тоже бог из далеких догреческих времен, дал царевичу в проводники священную корову, повелев основать город на том самом месте, где она приляжет отдохнуть. Корова остановилась у скалистой горы, названной в честь ее Турий, а возведенный здесь впоследствии храм посвятили Аполлону Турийскому.
Европа оказалась на Крите, став матерью Миноса, легендарного царя отважного морского народа, подчинившего прежних обитателей острова, вероятнее всего, родственных карийцам. Потом минойцы, прибывшие на остров частично из Египта, частично из Передней Азии, обитатели гигантских дворцов-городов Кносса и Феста, держали в страхе и повиновении окрестные племена и острова чуть ли не две тысячи лет. А Кадм, навсегда обосновавшийся в Беотии, ввел в употребление витиеватые восточные буквы и заложил основы общественной и государственной жизни.
В конце минойского времени, в XVI–XV вв. до н. э., после ужасных природных катастроф, землетрясений и цунами (когда, согласно Священному писанию, вставали волны высотой до неба), а может быть, и несколько раньше, в Грецию стали проникать с севера, отряд за отрядом, новые люди, совсем иного обличья и языка. У них были никогда здесь не виданные кони, железные тяжелые мечи, а грубые шерстяные плащи были заколоты булавками из незнакомого в Средиземноморье янтаря. Совершенные варвары по своему образу жизни, свирепые и беспощадные, они двигались, племя за племенем, волна за волной, к югу, до самого Пелопоннеса и затем переправились на Крит.
После этого, через несколько темных веков, началась собственно греческая история. Из смешения северных пришельцев, светловолосых и рослых, с местным населением появились собственно греческие народы, в том числе и беотийцы. Череда столетий стерла в Беотии следы чужеземных вторжений, яростной борьбы за хлебородные земли, но остались мощные накопления культурных традиций и обычаев, где все стало общим, своим — и лучшее во всей Элладе огородничество, и кадмовы письмена, и древнее предание о злосчастном Эдипе-царе, и поэмы Гесиода, певца патриархальной поры уже нового, греческого времени, и оды Пиндара — гимн дерзновенным свершениям греков их самой славной поры. Сам Плутарх считал себя истинным эллином, и по своему образу жизни, ценностям и представлениям был действительно таковым, но в то же время своим проницательным умом, разносторонними способностями и главное — несколько отстраненным взглядом на вещи он был безусловно обязан многовековым накоплениям беотийской культуры. Эти накопления, наследие предшествующих поколений, были его главным достоянием, незыблемым островом посреди моря нищеты и несвободы. В нем творили его бесчисленные предки, и этим в значительной мере объясняются его величавое спокойствие, подлинно философское восприятие становящейся все более печальной реальности, а также главная цель его долгой и правильной жизни — постигнуть закономерности и взаимосвязи греко-римского мира, проследить все этапы этого грандиозного действа в истории человечества, которому больше не повториться. Понимая, что такая задача не под силу одному человеку, Плутарх хотел уяснить для себя хотя бы самое главное и оставить свое понимание для будущих поколений. Отложившийся в нем опыт тысячелетий питал его непоколебимую уверенность в том, что жизнь разумного человечества не имеет конца.
Сохранить такое мировидение, не впасть во все отвергающее отчаяние было не просто, когда вокруг, на беотийской земле, как и по всей Греции, царили нищета и запустение. Только некоторым небольшим городкам, Теспиям, Акрефии и Херонее, удалось сохраниться несколько лучше, дотянув в своем подневольном существовании до той поры, когда римские властители сделались немного снисходительнее к вымирающим грекам. Теперь и беотийцы могли вздохнуть свободнее, не боясь внезапных поборов и жестоких расправ. Начиная с божественного Августа, им было милостиво позволено понемногу доживать свой век, незаметно и тихо уходя за горизонт истории. А все богатство прежней жизни, дела героев и мысли мудрецов, оставались теперь, как хотелось надеяться, лишь в виде платоновских идей или же демокритовых эйдосов, слепков со всего, что когда-либо существовало, которые заполняют околоземное пространство, ожидая нового земного проявления. Возможно, что там же остались навеки и образы пращуров Плутарха, чувства и идеи которых окружали его от самого рождения. Они словно бы продолжали жить в каждом атоме его существа, образуя невидимый замкнутый сфейрос — некую отдельную вселенную, целостную и неразрушимую. И в этом, быть может, самая главная причина того, что только на родной херонейской земле мог жить Плутарх. И даже если его оскудевающий с каждым поколением мир, их неповторимый сфейрос уже готовился отплыть в неведомые дали иного бытия, это было не страшно — ведь они уплывали вместе.
Рассказывать о жизни Плутарха — это значит повествовать о по-своему подвижническом бытии одного из последних греческих граждан, каждый день которого был заполнен не только возвышенными литературными и философскими занятиями, но и обыденными делами, ничтожными и мелкими с точки зрения философа, но необходимыми для города, которыми почти никто не хотел заниматься: обваливаются старинные здания — ну и ладно, мусор на улицах — ну и пусть. Все писавшие о Плутархе отмечают неторопливую размеренность его как бы раз и навсегда заданного образа и ритма жизни. И действительно, уже некуда было торопиться, оставалось лишь добросовестно доиграть до конца свою роль, как учил Платон, чтобы с достоинством покинуть просцениум, на который уже торопились другие протагонисты.
Теперь в их жизни не было мелочей и все, как не раз подчеркивал Плутарх, имело значение: и внешний вид, и хорошие манеры, и умение строить отношения. Навсегда определенные в тот слой людей, которые считаются в целом ненужными для государства и поэтому с ними не церемонятся, соотечественники Плутарха могли только настойчивым сохранением традиционного образа жизни каждый день доказывать и себе, и другим, что они еще существуют и что они еще треки. Как ни странно, но оказалось, что и политическая несвобода, и отсутствие больших общественных дел имеют свои положительные строим. Теперь можно было, если, конечно, позволяли средства, обустроить по своему вкусу дом, вести спокойный, здоровый образ жизни, проводя свободное от общественной деятельности время за пением, философскими и литературными трудами. Хорошо было по утренней свежести побродить по окрестным холмам и полям, а вечер провести с друзьями за чашей хорошего вина. Теперь, как отмечал с иронией Дион Христостом, «„отнюдь не являлось мелочью полная достоинства осанка, тщательный уход за волосами и бородой,“ тененная поступь на улицах, приличествующая одежда, хотя бы это показалось смешным, узкая пурпурная кайма, спокойное поведение в театре, умеренность в рукоплесканиях». Оставалась возможность хотя бы внешне походить на свободных греческих граждан былых времен, и отличие от суетливых киликийцев, сирийцев и прочих восточных людей, обосновывающихся понемногу в старинных городах Эллады.
Унаследованный от деда и отца достаток позволял Плутарху держаться независимо, не заискивать перед новыми хозяевами жизни и не изворачиваться, как многие вокруг, — те самые «грекули» (гречата), о нечестности и лживости которых предупреждал уже сто лет назад римлянина Марка Туллия Цицерона его брат, служивший в Греции. Дом Плутарха, где старались сохранять идущий от предков порядок, был одной из последних цитаделей угасающего эллинства. Таких семей, где главной ценностью считался бесконечный «урожай сменяющих Друг друга детей и юношей», становилось все меньше, так как греческие женщины почти не рожали детей, инстинктивно не чувствуя смысла в продолжении рода, и благополучные многодетные дома казались островами среди бедности и нравственного оскудения. Плутарх мог бы жить для себя, для семьи и для творчества, как жили многие не только в Греции, а теперь и в Риме, но он продолжал, как учили дед и отец, служить обществу, исполняя самые скромные обязанности и считая эту службу не менее достойной, чем умственные занятия. В свое время Демосфен писал о том, что нельзя сохранять возвышенный образ мыслей, занимаясь ничтожными делами. Словно споря с этим последним из вожаков свободного афинского демоса, Плутарх, не видя в этом никакого противоречия с философскими и литературными занятиями, с неослабевающей настойчивостью заботился о том, чтобы его выбеленная, чистенькая Херонея хоть в чем-то походила на ухоженные городки времен Пиндара или же Эпаминода, а столь же прилично выглядящие горожане степенно обсуждали бы на сходке свои дела. Ему хотелось, чтобы хоть внешне все выглядело так, как в лучшую пору беотийцев, тем более что теперь, когда были казнены у подножия Капитолия вожаки непокорных иудеев, замирены батавы, треверы и другие зашевелившиеся было северные варвары и порядок в империи, казалось, был обеспечен при твердом правлении императора Веспасиана, это казалось вполне достижимым.