Плутарх — страница 9 из 44

Что же касается Плутарха, то он не видел, как уже говорилось ранее, вещи столь трагически: ведь жизнь все равно продолжалась, и хотя это была во многом другая жизнь, в ней также было немало радостного и удивительного. И если для Диона из всего, достойного упоминания на острове Эвбея, были две семьи, навсегда удалившиеся от людей в горную пещеру, все имущество которых состояло из безрогой коровы, нескольких коз, четырех серпов и трех охотничьих копий, то Плутарх увидел на той же Эвбее совершенно иные картины: «Айдепс на Эвбее, где теплые купанья представляют природное место, обладающее многими условиями для вольных наслаждений и снабженное жилищами и постройками, является как бы общим обиталищем Эллады, и в то же время, как здесь ловится много и пернатых, и сухопутных животных, не худую пищу доставляет море, выкармливая в чистых и близ самого берега глубоких местах много превосходной рыбы. Особенно процветает это место в разгаре весны; ибо многие прибывают в эту пору сюда и живут вместе с другими во всяческом изобилии и постоянно занимаются на досуге рассуждениями о разных предметах». Таким образом, даже в эпоху печального заката греческого мира можно было наслаждаться дарами, к счастью, еще не оскудевшей природы, радуясь уже тому, что таких, как ты, не так и мало. Демосфены навсегда ушли в историю вместе со свободой Эллады, но оставшиеся, хотя уже не герои и не граждане, были живы — значит, надо было жить. Тем более, уже мало кто помнил, как жили прежде: опускались и вымирали постепенно, изменялись незаметно и необратимо.

Кроме того, Плутарху всю жизнь казалось (или же он хотел себя в этом убедить), что если все они, по-прежнему считающие себя эллинами, будут к этому стремиться, то, при длительном мире и благосклонной поддержке императоров, им удастся сохранить и впредь прежний народный дух, обаяние, остроумие и даже некоторую язвительность, всегда отличавшие греков. Что же касается людей в пещере, о которых рассказывал Христостом, опустившихся по собственной воле до скудной охоты и собирательства, то таких для Плутарха словно бы не существовало, он не хотел о них знать. Подобно Платону, он был убежден, что если уж грекам была отведена некая особая роль на вселенском просцениуме, то и доигрывать ее следует с подобающим достоинством.

Малолюдным и тихим оказался мифический Кипр, у берегов которого, согласно преданиям, вышла из пены морской Афродита. Это было задолго до появления в здешних местах не только светловолосых северных людей с железными мечами, но и первых земледельцев-колонистов с Ближнего Востока. Вероятнее всего, богиня любви, так же как бог моря Посейдон и богиня мудрости Афина, появилась на островах и на Пелопоннесе вместе с темнокожими курчавоволосыми карийцами, навсегда покинувшими свои древние святилища близ не существующего теперь озера Тритон на западе Сахары, которая все больше превращалась в пустыню. В старину в храм Кипр иды на Кипре стекались богатые дары от героев, царей и просто состоятельных людей, моливших всемогущую богиню любви о помощи и милосердии. Страшен был ее гнев, от которого погибали растерзанные собственными страстями герои Еврипида и Сапфо, но еще страшнее оказалось быть оставленным ею и не знать того сердечного огня, который есть часть вселенского пламени и роднит человека с богами.

Теперь подношения были более чем скромными, и вообще казалось странным, что кто-то еще нуждается в поддержке Афродиты.

За те несколько столетий, что отделяли современников Плутарха от снедаемого яростной страстью поэта Архилоха или же от царицы Федры, запутавшейся в тенетах желания, греки разучились любить. Так же как разучились сражаться, осваивать новые земли, строить храмы и сочинять стихи. Оказалось, что душа засыхает по мере умаления свободы и что любовь человека зависимого, почти что раба, лишь с большой долей условности может быть названа этим великим словом. И если Цицерон писал о себе, что он слишком поздно пустился в путь и сумерки Рима застали его на дороге, тогда что же мог сказать о себе Плутарх, стоя перед руинами своей блистательной Эллады?

Плутарха поразило древнее изображение Киприды: это было нечто вроде каменной межи на ристалищах, круглое внизу и понемногу суживающееся кверху. Неизвестно, сколь много поколений отделяло этот малопонятный фетиш от праксителевых венер. Может быть, его создателями были те древние люди, название которых начиналось со слога «ант», а может быть, оно дошло от еще более отдаленных времен и подобные изображения выбивали из камня те же самые звероподобные существа, нечто вроде африканских троглодитов, грубые орудия которых находят время от времени при рытье канав?

Путешествия, без которых вообще не возможен пишущий человек, означали для молодого Плутарха не меньше, чем чтение исторических и литературных сочинений, по которым он постигал прошлое Эллады. Привыкнув с юношеских лет к постоянному общению с бессмертными мыслителями, он слышал их голоса на руинах старинных городов, сравнивая то, о чем они писали, с тем, что видел сам. Сквозь напластования веков Плутарх различал повсюду очертания и знаки великой греческой культуры в пору ее цветения, и видел то, что было уже неразличимо для большинства его современников. Все более очевидной становилась для него непрерывная связь поколений и времен, и поэтому, как уже говорилось, его восприятие мира не было отягощено тем безысходным отчаянием, которое действительно есть конец всякой вещи и всякого существования.

Исходив и объездив окрестные греческие земли, Плутарх стал совершать более длительные путешествия — в Анатолию и Египет, а затем в Рим и Галлию. В этих поездках он окончательно осознал себя как грека, наследника великой цивилизации, и выработал свое отношение к остальным народам, иного типа культурам. И чем более очевидной становилась для него общность их дальнейшей судьбы внутри «паке романа» («римского мира»), тем более отчетливо вырисовывалось место Эллады в этой, по мнению Плутарха, единственной разумно устроенной части Ойкумены.

Особенно непросто для него, как и для других греческих историков и литераторов, начиная со времени персидских войн, было определить свое отношение к Востоку. С одной стороны, он был бесспорной прародиной человеческой культуры. Но с другой — почти все, за исключением Геродота, считали, что именно из Азии пришло все то ложное, развращающее и расслабляющее, что, распространившись по Элладе, в конце концов ее сгубило. Этот давний, так и не разрешенный спор был, по существу, спором между корнями древнейшего культурного древа и одной из самых мощных, уже отцветающих его ветвей, между Эгеидой и Анатолией, населяемыми якобы еще до Дарданова потопа одним и тем же легендарным народом титанов. Сама Эллада выросла и расцвела, пережив несколько темных веков после вторжения с северо-востока варваров с железными мечами, восприняв многое из малоазийской культуры. Однако обычаи и представления людей железного века, столь неприемлемого для патриархального поэта Гесиода, присущий им склад души настолько отличались от бытия и мировидения переживших свою лучшую пору великих народов Востока, что их глубинное противостояние сохранялось до самого конца, так полностью и не преодоленное ни Александром Македонским, ни римскими прокураторами.

Плутарх, судя по его сочинениям, не раз бывал в Передней Азии и в молодости, и в более зрелом возрасте, у него были там хорошие знакомые, но он так никогда и не изменил своего мнения о какой-то глубинной несостоятельности тамошней жизни. И в целом люди Востока продолжали оставаться для него теми же чуждыми всему подлинно человеческому варварами, как в свое время для Аристотеля, который советовал своему царственному ученику Александру обходиться с ними как с животными или же растениями — без нужды не ломать и не калечить. Для Плутарха, как и для образованных эллинов прошлого, был неприемлем спекулятивный склад восточной натуры, торгашество и бездушная жестокость азиатов, лицемерная неискренность людей, давно и навсегда переставших быть хозяевами собственной судьбы.

Как истинный грек, признающий только каноны чисто эллинской культуры, Плутарх остался равнодушен к красоте старинных малоазийских городов, отстроенных Селевкидами, благополучие которых особенно бросалось в глаза после удручающего запустения островов, И даже напротив, обилие дорогих товаров, все эти изумительно вышитые ткани, роскошная посуда, ожерелья из самоцветов и жемчуга, причудливые серебряные украшения только усугубляли его презрение к сибаритствующим обывателям Антиохии или же Лаодикеи. И все чаще приходила мысль о том, что если даже идея Македонского сочетать браком Запад и Восток в какой-то мере осуществилась, то потомство от этого брака явно пошло не в мужественных, неприхотливых македонцев и не в пришедших с ними греков, сохранявших даже в те, последние для них как для свободных граждан времена исконное презрение к варварской жизни напоказ.

Преисполненный неиссякаемого интереса ко всему, что, как казалось ему, имеет отношение к греческой культуре и истории, будь то обломок медной доски с непонятными письменами или же древний дротик, найденный при земляных работах на окраине Херонеи, Плутарх не считает нужным уделять в своих воспоминаниях хотя бы несколько фраз столь восхищавшим Геродота восточным достопримечательностям — древним храмам непонятной ступенчатой архитектуры и по-варварски огромным дворцам, всем этим птице-львам и человеко-быкам, символам совсем иной модели мира. Более того, в трактате «О злокозненности Геродота» он порицает недостойное грека любование варварскими диковинками.

Бывая в богатых домах своих антиохийских знакомых, уставленных хорошо сработанными копиями Мирона и Праксителя, на их продолжающихся до рассвета пирах, с одуряющим ароматом аравийских благовоний и тяжелыми для его желудка яствами на неподъемных чеканных блюдах, присутствуя на фривольных, пустых комедиях с полуобнаженными арфистками и лениво отрабатывающими свою плату актерами, Плутарх отмечал с глубочайшим внутренним удовлетворением, насколько же это все ему противно. Особенное неприятие у него вызывали неуемная алчность азиатов, их стремление к наживе любой ценой, не стесняясь ни лжи, ни мошенничества, а также характерное для многих из них отвращение к бескорыстному умствованию, I к материям высоким и для практической жизни не нужным. Даже наиболее образованные из азиатов как будто бы боялись такого рода размышлений, к которым были по большей части неспособны, и поэтому высмеивали их как нечто пустое и не нужное.