Поэт как проклятый три дня хлебал свою кулинарию, но не победил и трети. Когда из выварки завоняло тухлятиной, угощение отдали свиньям. Им понравилось. Они дружно пожирали кальмаров. Седьмой был потрясён видом трёх поросят со щупальцами, торчащими из-под розовых пятачков.
Поэт стоял в дверях хлева, чуть дыша от перееда, и что-то быстро записывал в блокнот. Вдохновение, догадался Седьмой. И придвинулся ближе, чтобы увидеть, как рождаются стихи. Но Поэт спрятал блокнот в карман и сказал:
– Это было прекрасно!
А вечером кишки у него завернулись (сказали потом родители), и стало ему так лихо, что с неба прилетела санавиация. Поэта взяли на носилки. Он только успел махнуть Седьмому рукой – и вознёсся ввысь на белом вертолёте.
Пройдёт много лет, и, лёжа на полу со связанными руками, Седьмой необыкновенно отчётливо вспомнит тот день вознесения Поэта.
– Кальмары, – пробормотал Седьмой, когда в рот ему сунули кирзовый сапог.
Он не понимал, откуда взялись эти люди. Утром курил у калитки и никого не трогал. Их было человек пять-шесть. Подошли со стороны реки гурьбой, молча ударили чем-то по голове. Очнулся на полу своей избы. Как только они увидели, что он открыл глаза, подошли и начали пинать. Занимались этим целый день. В перерывах смотрели телевизор.
– Кальмары, – прошептал Седьмой.
– Ты чё, сука, мертвяк, пиздишь? – крикнул носитель сапогов, размахнулся и пнул в грудь Седьмому.
– Чё он там, сука, блядь? – спросил его товарищ с дивана.
– Пиздит что-то.
– Ебани ему.
Седьмой увидел, как сапоги сделали шаг назад, и в голове раздался хруст, от которого он вырубился. Когда выплыл снова из красно-чёрного тумана, в комнате было шумно. Голоса лаяли друг на друга, и ещё встревал телевизор. Седьмой нашёл в себе силы не открывать глаза и не стонать.
– Кто, сука, блядь, пиздел, что мертвяки съебались?! – с ненавистью надрывался один голос.
– Наебали суки! – шипел со страхом другой.
Страх и ненависть раскачивались на чашах весов, в которые превратился дом. Перевешивало то одно, то другое. Ненависть требовала всех отпиздить и сжечь деревню. Страх уговаривал съёбываться, пока не пришли мертвяки. Откуда здесь мертвяки, удивлялся сквозь боль Седьмой. Не ссы, кричала ненависть, пацаны на подходе. Не ссыте, пацаны. Ага, не ссыте! Вон мертвяк лежит, ты его пиздишь, а он всё равно живой. Давайте приколотим его к полу гвоздями, чтобы не встал. Давайте прибьём, как фашисты того пацана в телеке. Давай! Где гвозди? Хуй знает, где гвозди! Гвозди бы делать из этих людей, грудью вставших на защиту Новороссии от фашистских карателей. Слышишь, блядь, настоящие пацаны не боятся фашистов. Тебя, мудака, защищают. Чё меня защищать, я сам туда, к пацанам, уеду. Тут мертвяки и жрать нечего. А там возьму автомат и расхуячу пидарасов. Слышишь, чё говорит, геи, блядь, и лесбиянки поддерживают фашистскую хунту. Ненавижу пидарасов! Мертвяки всех в жопу ебут. А жрать нечего. Ничё, подождём малёхо. Пацаны скоро плот пригонят. Чё так сидеть? Пошли искать латунь. Пошли на кладбище. Иди ты нахуй – на кладбище. А чё? Вдруг там памятники из латуни. Фашисты, суки, памятник Ленину завалили. Нам бы его сюда, а? Сколько там латуни! Чё думаешь, укропы, сука, хунта, просто так валят? Сдают, нах, в американский цветмет. Невъебенно поднимаются. Поехали туда, чё. А там свои крутые пацаны. Ну и чё? Мы пудинские, чё, тупым хуем деланы?
Было ясно: чья бы сторона ни взяла верх – страха или ненависти, – в любом случае наступит жопа. Наступит очень скоро. А деревню сожгут. Или она сама загорится. Не может не загореться, когда в доме такие пацаны. Даже если поленятся зажигать нарочно, огонь появится из окурка или из телевизора, который, Седьмой это чувствовал, раскалился, как банная каменка, и вот-вот рванёт.
Пожар виделся ему отчетливо, словно он читал книжку про пожар, где автор с таким вдохновением рисовал стену огня и треск падающих стропил, что страницы обжигали руки. Всё было как-то странно связано: руки за спиной, огонь внутри, страх и ненависть в словах. Раньше его часто смущал умственный затык: как получается, что мира нет, а мировое зло есть, да ещё так много? Теперь, оказавшись в самой жопе, он ясно увидел, что затык этот – всего лишь его собственная глупость, которая долгое время успешно притворялась умом.
– Пацаны! Зырьте! Тёлка пришла – пойдём натянем, – донеслись голоса.
– Где? Какая? Эта, что ли?! Чё-то старая. А чё ей надо? Чё она там стоит, во дворе?
Седьмой услышал знакомый хриплый голос Кочерыжки, которая с ещё большим вызовом, чем обычно, прокричала:
– Эй, урла, вы где там прячетесь? Отдавайте нашего!
Заскрипела входная дверь, потом доски крыльца. Седьмой, приоткрыв глаза, увидел ноги пацанов, которые сгрудились в сенях.
– Ты иди сюда! – кричали они. – Отсосёшь всем по кругу и забирай своего.
– У вас там хоть есть что сосать? – отвечала Кочерыжка.
– Хочешь покажу?
– Ну, покажи, если найдёшь.
На крыльце начался гомон и возня, подначивающих друг друга:
– Покажь ей болт! Пусть прихуеет. Пацаны, а я до неё доссу. Тёлка, стой там, щас будет золотой дождь.
Раздался шум струи, потом голос Кочерыжки:
– Молодцы, мальчики. Хорошо стоите. Я пришла сказать, что у нас есть папа.
После этих слов хлопнул выстрел, потом все закричали, и дом задрожал, как будто на него обрушился вихрь.
Мы шли по дороге, я его просила: не бей насмерть. Он смеялся: передушу щенков. Я говорила: не смей! Хочешь, чтобы у нас с этим Пудино на всю жизнь была вендетта? Он смеялся, как всегда, когда разговор о смерти, папочка мой, грёбаный солдат удачи.
Иногда письма, которые сочиняешь в голове, оказываются у твоего адресата без всякой почты. Дура я была, что ему писала! Потому что он взял и нарисовался. Твоя весточка, говорит, позвала в дорогу. Сидел, говорит, в аравийской пустыне, под огнём противника, и скучал по доченьке, родной кровиночке.
А я так думаю, у него в пустыне руки зачесались кому-нибудь на родине пустить кровь. Тут и случай подходящий. Откуда узнал, даже не спрашивайте. Телепат-убийца.
Было утро. Ко мне зашла соседка, дочь Мафусаила, косоглазая в свою маму. Мы болтали про то, как жить дальше, и где Вовка шляется, и что картошку пора кучить. Потом она заныла, что живот подвело, и ушла в сортир.
Я стою, о чём-то думаю. Вдруг замечаю краем глаза движение у ворот, как будто пронеслось облачко пыли, а в следующий момент передо мной уже человек, лицо знакомое. Не то что загорелый, а прямо какой-то вяленый. Взгляд пронзительно-синий, волосы короткие, выцветшие. Худой, из одних жил и шарниров. За левым плечом ружьё, на правом тушка небольшого кабанчика.
– Здравствуй, родная! – говорит охотник. – Где прикажешь разделать свинью?
Я так ошалела от этого явления природы, что сразу ему нахамила.
– Скотобойня, – говорю, – в другой деревне.
Он бросил тушку, скинул окровавленную куртку и ружьё, давай меня мацать с присюсюкиваньем: кто это у нас такой красивый? Да как выросла! Сам цепкий, как спрут. Я отвечаю:
– Не знаю, про кого ты сейчас говоришь. За эти годы много народа и выросло, и перемёрло.
Он поднимает ружьё, говорит, знаешь, как я тебя люблю! Не успела даже пикнуть, он высаживает очередь прямо в дверь сортира, на уровне головы писающего мальчика, и выстрелами рисует сердце. Сердце, блядь! Как на валентинке!
Я застыла в гробовом молчании – соседку пришил. Немая сцена. Папаша с дымящимся стволом. Я в шоке. Сортир в дырках. Куда бежать? Это же какой ужас и позор перед всеми!
Минута молчания прошла, и вдруг раздаётся голос из будочки: не стреляйте! Смотрим, дверца тихо открылась. Мафусаиловна от страха косее обычного, оба глаза на одну сторону, выползает со спущенными штанами. Срамота!
От радости, что она живая, я схватила топор и кинулась на своего родителя. Только он рукой махнул, и топор отлетел в сторону. Как ни в чём не бывало, отец снова полез обниматься, а Мафусаиловна со свистом дунула из нашего дурдома.
– Ну и что? – говорю. – Как будем отчитываться перед соседями за этот номер?
Он отвечает:
– Зови всех на шашлыки, – а сам смеётся, пластая кабанчика толстыми ломтями.
Наши, что удивительно, к нему сразу прониклись, даже Мафусаил. Отец встал перед ним навытяжку, словно построился в шеренгу из одного человека – военные умеют пыль пускать – и рапортует:
– Я старый ниндзя. Я не знаю, как просят прощения. Хотите наказать – вот ружьё. Стреляйте и заставьте меня попрыгать.
Но Мафусаил отказался играть в эту игру. Он вообще не любил оружия, говорил, что не помощник смерти. Поэтому шашлыки закончились мирно. Когда свечерело, папа стал всех развлекать, жонглируя углями из горящего костра. Старый клоун! Но в темноте это было красиво.
Назавтра река принесла подарок – группу товарищей из Пудино, которые явились узнать, что у нас плохо лежит. Деревня, конечно, подопустела, с тех пор как её закрыли. Народ бродит туда-сюда в поисках куска хлеба. Всего несколько семей остались на месте от двухсот почти человек. Много домов заколочено. Со стороны, наверное, кажется, что никого.
В то утро прибегает Ленин. Кричит: вероломное нападение, о котором я столько раз предупреждал, всё-таки случилось на нашу голову. Никто не ГТО, нам крышка, ухожу в лес, спасайся, кто может!
Нельзя описать словами папину радость. Расцвёл, как гладиолус. С головы до ног обвешался орудиями убийства, как кремлёвская ёлка. Ножи, гранаты, отравленные стрелы – просто красавец.
Я его прошу: не надо Куликовской битвы. Он смеётся и руки потирает. Говорит: ты нужна мне, дочь. Будешь изображать переговорный процесс, чтобы отвлечь внимание. Когда увидишь, что эти дилетанты расслабились, произнесёшь кодовое слово “папа”, и я спрыгну с крыши им на голову.