А он? К одиннадцати сволакивался с диванчика и мыл гору грязной посуды (она ни разу не прикоснулась даже к набитой обгоревшими трупами «салема» пепельнице), лез под душ, а потом шел раскладывать бесконечные пасьянсы, гадая, что с ней…
— Сегодня мы вернемся позже,— как-то мимоходом сказала она.
— Когда?
— В половине десятого… Может быть, в десять…
Алексей Николаевич кое-как дождался вечера и побрел к станции встретить их.
Он постепенно начинал постигать, что же стряслось с ним, с ними. Да, о дворце на Яузе надо забыть. Пять лет аренды! Он-то был убежден, что это его последняя квартира. Что на этом овальном столе, где столько раз сменяли друг друга явства земные, положат в нужный срок его. Житейски все очень просто: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить…» Только бы успеть поставить на ноги дочку! Только бы успеть!
Но вот все сместилось. И даже последний час, верно! придется встретить в этой клетушке, за городом.
Но прочь, прочь мрачные мысли! Небо чисто, звезды! расставлены в строгой иерархии, которая понуждает вспомнить школьный учебник астрономии Воронцова-Вельяминова. Душа невольно настраивается на высокий лад. Над соснами, в сгущающейся сырой мартовской тьме немигающе смотрит на него Полярная звезда.
«Все будет хорошо, все это — лишь недоразумение и все само собой развеется», — бормотал он, меряя шагами узкую дорогу.
И как бы в ответ на его мысли вспыхнули два электрических глаза: бордовые «Жигули» последней модели медленно наплывали на него во мгле. Они! Слава Богу!
Он медленно поднял руку, заулыбался, ослепленный дымным снопом света, и шагнул с обочины. И впритирку проезжая мимо, на него полупрезрительно-полунасмешливо взглянул седой господин. Верно, принял его за пьяного.
Не они!..
Дошагав до обязательного для всех вокзальных площадей металлического Ильича, требовательно указующего карательной шуйцей на бедное сельпо напротив станции, он потоптался, повздыхал и повернул назад.
Небо стало еще просторнее, еще ярче и строже — звезды. Что-то высокое и торжественное вошло в него, поднимало к верхушкам сосен, заставило наконец замолчать пение капилляров в голове.
— Господи! Дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой…
Он молился, видя звезды уже где-то совсем недалеко, перед собой, и плюхаясь в чернильную тьму, в липкие лужи, волоча себя от одного жидкого фонаря к другому. И обратный путь пролетел незаметно.
Было десять. В их маленьком поселке горело только три окна. Хотелось тепла, покоя, уюта. Но идти в постылый дом он не мог. «Надо повторить еще раз», — сказал он себе.
Вечер уже перетекал в ночь, когда Алексей Николаевич снова увидел Ильича на вокзальчике. Было пустынно и тихо, только где-то вдалеке изредка тревожно вскрикивал электровоз, очевидно, стаскивающий в один состав товарняк. Он уже понимал, что они не приедут, что прогулка бессмысленна, и повернул назад.
Недалеко от станции Алексей Николаевич приостановился, пропуская подростков, шедших со стороны аэропорта, очевидно, с какой-нибудь дискотеки. Они проходили так близко, что он ощутил запах табака и еще какой-то неприятный сладковатый привкус: вином от них не пахло.
Алексей Николаевич уже собирался свернуть на дорогу, которая вела к их поселку, когда двое, поравнявшись с ним, остановились, как бы выжидая. И вдруг один, что постарше, сказал:
— Дай закурить…
— Увы, ребята! Я не курю, а только выпиваю,— попытался отшутиться он, чувствуя затылком, что второй уже встал сзади.
— Врешь, небось… — Парень, видно, был еще не очень опытен в ночных делах и, кажется, не знал толком, как подступиться.
Позиция у Алексея Николаевича была крайне неудобная: справа глухое поле, слева шоссе, по которому уходили другие ребята, возможно, готовые в случае чего помочь своим корешам. Со стороны должно хорошо было видно, что происходит. Однако редкие машины, спешившие к железнодорожному переезду или в аэропорт, проносились мимо.
— А ну, покажь карманы! Может, ты сигареты прячешь… — жестче сказал парень.
«Вот и все. Как просто», — думал Алексей Николаевич, решив прежде всего снять очки, так мешавшие ему ему всю жизнь. Он полуобернулся к шоссе в тот самый момент, когда рядом затормозила «Волга» с шашечками. Таксист, пожилой, но крепкий мужик, быстро откинул дверцу и выскочил с монтировкой.
Алексей Николаевич огляделся и вдруг понял, что ребят нет. Они растворились, словно бы их и не быля словно они приснились.
— Может, подвезти? — просто сказл таксист.
— Да нет! Спасибо, брат, — так же просто ответил Алексей Николаевич и зашагал обратно. На часах была половина двенадцатого.
— Спасибо Тебе, Господи! — бормотал он, чувствуя, как полегчало, что есть что-то, что дороже мира, согласия, верности.
Но ночью ему — ни сон, ни явь, — привиделась Таша: пьяная, на кровати, в какой-то чужой комнате. Она была не одна. Сергей, видно, еще боялся, еще мальчишески стеснялся ее. И тогда она позвала ставшим, как обычно после шампанского, плоским, деформировавшимся писклявым голоском:
— Иди ко мне…
И слыша это, и явственно видя их колеблющиеся, склонившиеся друг к другу тени сквозь толщу московской ночи на слабо светящемся от полной луны потолке своей комнатенки, он тихо и бессильно выл:
— А-а-а…
— Как тебе не стыдно ревновать! Он же мальчик! Ведь ты бы все равно не отпустил меня на его день рождения. И мне пришлось солгать, что я вернусь вечером. И прекрати свои фантазии, — появившись с Таней на другой день, сказала Таша. — У меня же была своя постель…
«Что она говорит? За кого меня принимает? Зачем все это!» — думал он и, как давеча ночью, неслышно для нее выл:
— А-а-а…
3
Только потом, только после ее простодушно-бесстыдных признаний, поражавших его первобытной откровенностью, стало понятно, отчего Таша вела себя так уже в первые два месяца злого девяносто второго года. Она хлебнула свободы, и первый глоток вскружил ей голову. Алексей Николаевич ни о чем не подозревал, когда вез их январским днем в теннисный клуб, откуда Таша с Таней должны были отправиться автобусом на соревнования в подмосковный Жуковский. Его даже не толкнуло к ревности и то, что Таша оказалась единственной из родителей, кто уезжал туда.
Но когда вслед за ней и дочкой Алексей Николаевич вышел из машины, из их стареньких «Жигулей», Таша бешеной кошкой кинулась от него, оставив с Таней. В недоумении, растерянности он взял маленькую теплую дочкину ладошку, и они побрели прочь от теннисного клуба, от автобуса, у которого стояли детишки с провожавшими их родителями.
— Что с мамой? — только и спросил он.
— А она часто такая, — осторожно ответила девятилетняя девчушка, и любившая Ташу, которая посвятила ей себя, и безмерно боявшаяся ее.
Он тогда вовсе не понимал ни жены, с которой прожил двенадцать лет, ни дочки, сызмальства соединявшей в уже сложившемся характере подлинно собачью способность подчиняться, бесконечную работоспособность — сперва в кружке фигурного катания, а потом на корте, — с замечательной скрытностью, с глубиной потаенной, донной жизни, со способностью свято хранить секреты взрослых и почти никогда не проговариваться.
Вот и не верь гороскопам! Ведь Танюша была по восточному календарю собакой, а по европейскому — рыбой, до смешного повторяя главные черты этих двух знаков. И теперь: сказала и молча повела папу к ярко освещенному стеклянному кубу, где носились, гоняя шайбу, ее сверстники-хоккеисты. Больше о маме они не говорили.
А Таша? Уже была там, где ее ждал новый тренер, девятнадцатилетний мальчишка, в котором она вдруг увидела, узнала собственную давнюю и быстро оборванную судьбой беспечную юность.
Еще не был сломан, оставался барьер, не позволявший ей открыто пойти на измену; еще муж-подстарок одним своим существованием смущал и стеснял ее; еще двенадцатилетняя привычка мешала той полусвободе, которой теперь так желала Таша — всей своей женской утробой; еще далеко было до той раскрепощенности, когда она поверила в себя. Еще не было бешеных денег, дорогих нарядов, роскошной, по совковым понятиям, машины, еще не окружали ее в клубе поклонники, но уже неизбежность распада их странной семьи (а бывают ли иные, не странные семьи? — спрашивал себя Алексей Николаевич и не находил ответа), постепенного освобождения от постылого, потерявшего в ее глазах единственно важный рейтинг мужа-кормильца, невидимо и неотступно вызревала.
Вместе с великим переворотом, поставившим в России все с ног на голову, пришло торжество коммерции и наживы, культ насилия и секса. Откровенному осмеянию подверглись верность и стыд, и новый Змий явился Адаму и Еве с яблоком познания. Все, шедшее из прошлого, что могло сохраниться даже под покровом коммунистической ночи, было отвергнуто миллионами молодых мозгов, воспринявших возвещенную сверху свободу как вожделенный беспредел.
Чуть позднее Таша с укором говорила Алексею Николаевичу:
— Вот ты все ругаешь моих новых друзей. А Паша, например, в пятнадцать лет уже торговал подержанными вещами. И в девятнадцать открыл «комок» на Никольской…
В один миг были намертво забыты Карамзин Ключевский, Костомаров, Бильбасов, Шильдер — все что так упоенно читала, так перепахивала, что он даже сердился, когда книжка возвращалась на полку взлохмаченной, словно потерявшая прическу голова.
Впрочем, когда ей теперь было читать? Получив наконец права автолюбителя, она часами сидела за рулем — мчалась с Таней в школу, затем объезжала магазины, там перехватывала дочь после трех-четырех уроков и везла на корты, в то время как маленькая труженица глотала в машине бутерброды. Новый тренер требовал все больше и больше времени для занятий, восхищался Таниным трудолюбием и заодно неоцененной внешностью ее мамы. Теперь они уезжали из высотки рано утром, когда он, отравив на ночь мозг радедормом, крепко и безмятежно спал, и возвращались только под вечер. Случалось, еще не сняв рюкзак, Таня бежала к нему в слезах: