— Папа! Я так устала, что не могу заниматься английским!
А в дверь уже звонила преподавательница, крошечная женщина, которую Таня уже успела перегнать по размеру обуви.
Вот когда они стали уходить от него: первым Молохом оказался профессиональный спорт, куда Алексей Николаевич своими руками толкнул дочь, не подозревая, что каждая ее победа на корте — это его поражение.
4
Какая-то странная жизнь — жизнь понарошке — началась в Домодедово для Алексея Николаевича.
Он постепенно перестал писать — да и заказов больше не было, стал чаще прикладываться к бутылке, валялся на диване, ожидая, приедут ли. А Таша? Дни рождения начали еженедельно повторяться: у родителей Сергея, у его брата Паши, у их знакомого — тренера по двоеборью. Алексей Николаевич мучился от неспанья, устраивал скандалы и начал угрожать разводом. Таша спокойно и даже насмешливо отвечала:
— Что? Какие еще рога? Я тебе навесила? Да у тебя там, — указала она на голову, — даже не чешется...
Но все уже лезло наружу, становилось слишком очевидным.
Однажды, после такого празднества, Таша вернулась грустной и впервые за эти домодедовские недели попросила Алексея Николаевича посидеть с ней вечером за бутылочкой. После двух бокалов шампанского она сказала:
— Можешь радоваться. Я с ним порвала…
— С Сергеем? — спросил Алексей Николаевич.
— При чем тут Сережа! Это же был совсем другой мальчик. Его приятель. Они меня вытащили на кухню! Один парень держал дверь, другой уговаривал не бросать eго. А он лежал на полу и плакал. Но я заставила себя…
Она встала, сомнамбулически пошарила в ворохе кассет и нашла одну.
Запела мнимо беззаботная еврейская скрипочка, в голосе которой слышалась, однако, глубокая печаль — тысячелетняя грусть вечных скитальцев.
— Все у меня отняли, — сказала Таша. — Осталась только вот эта песенка…
Алексей Николаевич поглядел в ее лицо, в ее глаза, и ему стало нестерпимо жаль Ташу. Благодарность теплой волной вошла в него: «Вот ведь как! Ради меня, старика, бросила молодого парня! Рассталась с ним…»
Потом оказалось, что все это был театр — в надежде укрыть связь с тренером. Она лгала. Лгала легко и сама скоро забыла о своей сказке.
А Алексей Николаевич был рад поверить в очередной обман.
5
— Так невозможно жить! Мотаться из Домодедово в Москву и назад! — сказала как-то вечером Таша Алексею Николаевичу.— Надо снять квартиру. Но квартиру маленькую, недорогую. А ты будешь приезжать к нам с Танюшей из Домодедово…
0н поглядел на нее и внезапно увидел совсем другую, незнакомую женщину. Алексея Николаевича, в его домодедовском одичании, преображение это застигло врасплох.
Когда и как оно случилось? И куда подевалась недавняя покорная, даже жалкая, худенькая сутуловатая девочка в незаметной курточке, которую Наварин в коридоре перед своим кабинетом принял за заочиицу-аспирантку? Как только она обрела самоуверенность, появился и новый образ — грум или паж из какого-то рок-ансамбля, с мальчишеской стрижкой, с накладными плечами, с джинсовыми костюмами, изукрашенными то цирковыми блестками, то накладными аксельбантами, то физиономией Мерилин Монро, со сверкающими колготками, открывающими до паха ноги. И, конечно, с вожделенной девяносто девяткой, в которой она ощущала себя царицей.
И все это сделали «грины».
Она быстро научилась «ченчу», и нашла общий язык с мальчиками, тусующимися у сбербанков, отслаивала и сортировала их, выбирая того, кто надежней и выгодней. Доллар дал ей чувство превосходства над большинством и равноправия с теми, кто теперь крутился наверху, хотя бы и в спортивном мире. Дал способность быть безоглядно щедрой, широкой, беззаботной.
Она получила возможность по-новому, чем прежде, любить.
Теперь, когда чувственность заполнила ее ставшее тугим и холеным тело, изменился самый голос, особенно если она жила хотя бы мысленно им. Так было, когда она слушала музыку, их музыку — в репликах, даже бранчливых с Алексеем Николаевичем, голос ее все равно делался густым, медвяным, хотя тембр исчезал, растворялся в этой размягчающейся плоти. Маслянистыми становились зеленоватые глаза и слегка опухали губы. Музыка — бесстыдно-чувственная, с придыханиями, симулирующими оргазм, — действовала на нее сильнее, чем алкоголь с неизменной сигаретой.
Вечерами она подолгу и с тщанием — хотя вставать надо было и очень рано, — натиралась разными кремами и мазями (две полочки были заставлены ими тесно, словно солдатами на параде), натиралась вся, вплоть до лона, наслаждаясь своей новой, молодой и гладкой кожей, бесконечно нравясь себе самой и мечтая, как покажется ему. Репетиции эти длились так подолгу, так раздражающе, что однажды Алексей Николаевич затосковал и, глядя сквозь дверь ванной, не выдержал, спросил:
— Ты, что? Каждый вечер собираешься на шабаш?!
Нет, шабаш дозволялся ей, видимо, нечасто — раз в неделю или в десять дней. И при всей запарке — все рассчитано поминутно, целый день за рулем, в перевозке дочки на корты, в школу, на обед, снова на корты,— она не пропускала в Москве ни часа для маникюрши, парикмахерши, косметички, истребляя волосы на руках и ногах, подвергала тело самоновейшим массажерам. Перемены происходили незаметно и открылись Алексею Николаевичу все разом.
Как бы вдруг у нее удлинились и начали загибаться вверх ресницы, загустели брови, едва заметный пушок над верхней губой превратился в темные усики. Алексей Николаевич увидел, как при всей культивируемой ею худобе раздвинулись кости таза, как вызывающе обтягивают лосины ее ягодицы, как вожделенно открывает она ноги…
Вечером она захотела послушать свою музыку у него в комнатенке:
— Я знаю, тебя она раздражает, но я без нее не могу…
Застонали, завздыхали, томно и призывно молодые, голодные к соитию голоса. Алексей Николаевич — редкий случай — отказался от выпивки. Она поставила бутылку шампанского, села боком к двухкассетнику, налила бокал, закурила.
— Еще одну… В последний раз… — повторяла она, меняя кассеты, и Алексей Николаевич, откинувшись на подушки, бессильно кивал головой, стараясь не вслушиваться в этот праздник похоти.
Она насытилась музыкой лишь к двум часам ночи. А наутро, убирая со стола, Алексей Николаевич сделал маленькое открытие. За ее бокалом и пепельницей, набитой окурками «Салема», стояло складное круглое зеркало. Таша слушала музыку, курила, пила и неотрывно глядела на себя: «Как я прекрасна!..»
Они пребывали в неустойчивом состоянии — ни мира, ни войны,— с частыми всплесками: «Развод! Развод!..» Достаточно было одного толчка (ночного звонка или подогретого выпивкой разговора по душам). Но потом каждый подсчитывал, во что это выльется и как скажется на их маленькой теннисной звезде.
Ею, ее нуждами мерялось все при последнем шаге. О ней оба думали, прикидывали, что было бы, если бы не японцы и их «грины». Раз, когда ехали вместе в Домодедово и остановились на красный свет у светофора, Таша показала ему на детишек. Знакомая картинка перестроечного времени! Три мальчонки и девчушка, семи-восьми лет, бегали между машин с тряпками и какой-то замызганной бутылкой. Предлагали почистить стекла. Пара — мальчик и девочка были в бедно-сиротских пальтишках в коричнево-желтый квдрат.
— Боже, Боже! — только промычал он.
— Наша Таня была бы среди них, если бы…
— Да-да, я понимаю,— поспешно прервал он ее, не желая думать, что было бы, если…
Да уж больно тяжела плата.
Но он еще не знал, что его ждет. Конец уже вроде бы наступил. Однако надо было ждать конец конца.
6
И наступил день их отъезда с Танюшей в Москву, в маленькую двухкомнатную квартирку, недалеко от теннисного клуба, на улице Усиевича. Таша, как всегда, сама следила за ремонтом, который в ударные трое суток проделали два подполковника из академии Дзержинского; теперь они зарабатывали на жизнь этим.
— Завтра у нас новоселье, — сказала Таша в пятницу Алексею Николаевичу.— Я соберу гостей после второй тренировки.
— А как же я? — наивно спросил он.
— Ты? Да ты все испортишь! При тебе мои друзья не смогут ни пошутить, ни расслабиться! Посмотри на себя! Ты им в отцы годишься!.. На
Она стыдилась его!
В том новом — параллельном — мире, который сам собой образовался, выстроился и который значил для нее все больше и больше, ему просто не нашлось места. Этой новый мир населяли молодые ребята, сверстники тренера и родители детишек, ее ровесники. Ему было позволено явиться лишь в воскресенье.
Приплетухав на своем «Иже» из Домодедово, Алексей Николаевич застал в квартирке полный разгром — недопитые бутылки мартини, водки, гору грязной посуды, окурки, торчавшие из тарелок и даже из прожженной деревянной солонки ручной работы, подаренной ему милой бургомистершей маленького городка под Кёльном. У изголовья дивана, на столике, оплыли в канделябре свечки — рядом с купленными им когда-то бокалами из оникса (обещая несчастье, оба треснули).
Таша была в полном распаде, едва владела собой и в ответ на его злые словечки только бормотала:
— Тебе будет хорошо… Сегодня тебе будет очень хорошо…
Он залпом выпил чей-то бокал мартини.
— А где же Танюша?
— Она ночевала у биатлониста. С его девочками.
— Кто же спал здесь? — морщась, сросил он.
— Сережа со своими родителями. Не беспокойся, они были в той комнате.
— Втроем на одном диване? — сказал он и поперхнулся от глупости своего вопроса.
В дверь позвонили: Танюша стояла одна на пороге, и он прижал дочурку к себе, не спрашивая, кто ее привез.
— Сегодня мы поедем в Парк культуры. С Таниной подружкой Катей. Только мою машину поведешь ты… — сказала Таша, затягиваясь очередной заморской сигаретой.
В парке, в перерывах между аттракционами, Танюша бегала от одного киоска к другому, жадно глазела, просила купить и то, и это, бесконечно радуясь красочным пустячкам.
— Вся в меня. Я такая же,— смутно улыбаясь, говорила Таша.