Пляска на помойке — страница 31 из 34

Лишь единственный раз Алексею Николаевичу удалось вывезти их за границу — в ГДР. И они целый август жили в тихом Мейссене — маленькой порцеллановой столице. В домике семнадцатого века он занимал комнатку на последнем, третьем этаже, меж тем как Таша с Танечкой расположились этажом ниже, в прекрасном помещении со встроенной ванной.

После утреннего кофе и теленовостей из Москвы они шли через Эльбу, мимо замка Альбрехтсбург, потом поднимались крутой тропинкой в парк, на Лилиенхофштрассе, где были прекрасные корты. Алексей Николаевич накидывал мячи, и Танечка ловко возвращала их: уже полгода, как занималась в клубе ЦСКА. Шла учительница со школьниками; все останавливались и глазели. Учительница восклицала:

О! Das ist eine kleine Steffi Graf!

— Warum nicht? — в тон ей отзывался Алексей Николаевич.

Он час-полтора играл с Танечкой, а потом и с Ташей, потом, напевая какую-нибудь легкомысленную немецкую песенку, блаженствовал под душем и, пока Таша подметала корт, вытаскивал из холодильника загодя припасенное пиво «Гольдриттер», сидел на террасе и прикидывал, в какой ресторанчик они пойдут обедать. Можно было спуститься в город, посидеть в вокзальном, где было отличное бочковое пиво, или в нарядный «Золотой якорь», а еще лучше — пройти всю длиннющую Лилиенхофштрассе, где в виллах богачей жили теперь простые граждане ГДР, к загородному шпайзехаузу, где в будние дни было безлюдно и особенно уютно.

Заказывая блюда и напитки, он всякий раз поражался тому, что не только пиво, но и шнапс стоили в ресторане столько же, сколько в обычных магазинах. Затем его, расслабленного после ста грамм и пива, несмотря на протесты, правда, вялые, Таша волокла по магазинчикам, совершенно шалея при виде довольно скромных витрин социалистической Германии. Он же думал, что стало бы с ней, если бы она оказалась хотя бы в Кёльне, не говоря уже о Париже…

Вечером возвращались с работы супруги Драйссиг, казалось, только и ведавшие одно — свое дело. Быстро перекусив, сразу же начинали трудиться в маленьком садике: в оранжерее, на грядках с овощами, наполняли бассейн, куда с наслаждением бросалась Танечка. Сам господин Йоханн, крупный, добродушный и чуть медлительный блондин, охотно рассказывал о войне, когда был мальчишкой, о том, как советские солдаты обходили дома, выгребая из келлеров — погребов.

— Но у нас в доме подвал не имел окон, — улыбался Драйссиг.— И когда пришли русские, отец сказал, что в этом доме нет келлера. Они пошарили по комнатам, забрали кое-что и ушли. А люк в келлер у нас вот под этим ковриком, у самого входа. И они как раз над ним стояли…

«Что ж. история бесконечно повторяется,— думал Алексей Николаевич.— Когда-то были здесь славянские города Мишна и Драждяны, и германцы грабили жителей и обращали в склавов-рабов. А через тысячу лет русские везли на родину гостинцы — вместе с Дрезденской галереей…»

— А какова судьба отца? — спросил он.

Господин Йоханн помрачнел:

— Он был простым рабочим на химическом заводе. И, как большинство рабочих, вступил в национал-социалистическуго партию. Сразу после войны его, как и тысячи других наци, отправили в концлагерь. В Шпандау, где раньше сидели коммунисты. И он не вернулся…

По телеящику скупо сообщалось о побегах через берлинскую стену, о жертвах, о начавшихся демонстрациях. Но господину Драйссигу жилось совсем неплохо и при Хоннекере. Любимой его фразой была:

— Если я не сплю, я работаю…

Алексей Николаевич проводил время в милой праздности — бродили втроем по Мейссену, ездили смотреть замок Мориса Саксонского, заходили в готический собор с живописью Луки Кранаха или просто гуляли вдоль Эльбы — Лабы, которая несла свои мутные воды через всю Германию, до Гамбурга. Немцы говорили: «Грязь из Чехии». Но мёве — чайки с резкими криками проносились над рекой, выхватывая добычу, на берегу сидели любители уженья, в ресторанах подавалась жареная рыба, хотя от знаменитых некогда эльбских осетров остались одни воспоминания.

Было все это или не было? Быть может, Алексею Николаевичу просто приснился прекрасный сон, от которого он очнулся? Или, напротив, из одного сна перешел к другому — сну пьяного турка?


6

В многочасовом и бессмысленном валянии на постели, постепенной и неуклонной утрате вкуса к работе, к женщинам, к жизни, в выборматывании нелепых, горячим инеем оседающих в мозгу строк —


Я проснулся сегодня тревожно, светло, незнакомо,

Словно вовсе не вор я в законе, а может быть, дочь замнаркома… —


Алексей Николаевич испытывал приступы острой мизантропии, стойко переходившей в человекобоязнь.

Теперь, завидев, что в подъезд дома, где он был поселен, заходит кто-то, он выжидал, прогуливался, что-то независимо напевая вполголоса, даже если падал дождь или сек град, не желая оставаться ни с кем, пусть и на самое краткое время, в тесном пространстве лифта. Он отказывался от приглашений — на вечера, встречи, выступления, банкеты, — которые, хоть и гораздо реже, чем прежде, настигали его. Не один страх перед тем, что он «поедет», начнет затяжную выпивку, но и свежая боль от расспросов, охах и ахах, успокаивающих фальшивых слов приятелей и знакомых по той жизни останавливали его. Он предпочитал напиваться тихо, наедине с бутылкой, как с самым тактичным другом и несловоохотливым собеседником.

Алексей Николаевич еще пытался спасти себя молитвой, почасту раскрывал Евангелие, но с грустью постигал, что, понимая святую книгу умом, был не в силах принять ее сердцем, высохшим в легкомыслии и эгоизме. Видно, слишком поздно, когда уже заветрилась и отвердела душа.

И то сказать: в каком атеистическом кипятке вываривали его душу с детства! Алексей Николаевич вспоминал, как десятилетним мальчонкой, в суворовском, любя историю, все удивлялся, отчего эти странные древние греки и римляне вели отсчет своего времени на уменьшение? Почему Карфаген был разрушен в 146 году «до нашей эры»? Откуда они знали, когда придет эта самая «наша эра»? Никто ему и не разъяснил: «до нашей эры» — и баста! Где тут могло найтись место Спасителю…

Не потому ли он страшился войти в храм, испытывал боязнь перед священником, неловкость по отношению к молящимся? И даже прилюдно не мог заставить себя перекреститься — только в постылой квартире, когда оставался один. И вечером, и утром, творя молитву, тотчас переходил на шепот, если ему казалось, что кто-то может услышать его.

Но кто бы это мог, когда рядом не было уже ни родных, ни друзей, ни врагов. Даже безумной мамы, которую он похоронил этим летом.


7

Раз в его жалкой квартирке раздался звонок; он был почти трезв, поднял трубку.

— Алексей Николаевич? Так! Насилу нашел ваш телефон. Не признаете?..

Хоть и с трудом, но он узнал-таки голос Семена Ивановича. Генерал явно сдал. Да ведь годы, годы…

— Семен Иванович, дорогой, — обрадовался он. — А я так часто вспоминаю вас, Елену Марковну, Архангельское, Коктебель…

— И я вспоминаю…— Голос генерала дрогнул.— Я, Алексей Николаевич, люблю вас, как сына… И прошу вас. Сегодня у нас вторник. Так. Приезжайте к нам в Архангельское в субботу. На мои именины. Семнадцатого января. День Симеона. Может, в последний раз свидимся…

И генерал положил трубку: кажется, он заплакал.

Алексей Николаевич решил поберечься и готовился к субботе, не перебирая больше двух бутылок сухого в день. И к концу недели почувствовал себя почти что бодро. Сел в свои битые «Жигули» и благо до Архангельского было рукой подать — добрался легко, коря себя за то, что забыл генеральскую чету, что мог бы регулярно навещать их и — кто знает— выползти из своей помойки.

Как обычно, с Липовой аллеи проехал на кирпич и свернул мимо бывшей летней резиденции Косыгина, еще издали угадывая высокую двускатную крышу генеральской дачи. Двери, несмотря на январь, были распахнуты, в сенях снег и холод. Недоумевая, он прошел через кухню в столовую, обитую знакомым ситчиком в цветочек и увидел богатый стол — привычное широкое хлебосольство.

Между тем из кабинета Елены Марковны выглянула незнакомая женщина и вопросительно поглядела на него.

— А где же Семен Иванович? — спросил он, сразу поняв некую глупость своего вопроса, но услышал:

— Семен Иванович в Красногорском госпитале…

— В госпитале? Да что с ним? В какой палате?

— Он не в палате. Он в морге. Через полчаса начнется гражданская панихида…

И Алексей Николаевич выскочил на улицу, завертел рулем, поехал, повторяя:

— Вот так! Вместо именин попал на панихиду! Воистину: «Где стол был яств, там гроб стоит»…

То, что было Семеном Ивановичем, лежало на подиуме посреди залы в вызолоченном деревянном мундире. Подходя ближе и ближе, Алексей Николаевич сколько ни вглядывался, не мог узнать в покойнике любимого генерала. Ничего не осталось от плотного добродушного лица с крупным носом: какой-то куриный череп с гребешком волос, острым клювом и заплывшими глазницами.

А у изголовья, на маленьком стульчике сидела, медленно раскачиваясь, Елена Марковна, уже не рыжая, а словно в сквозящем кожей седом парике. Увидев Алексея Николаевича, она поднялась с помощью стоявшего рядом солдата и истерически закричала:

— Посмотрите! Посмотрите! Ведь Сеня как живой! Он ни капельки не изменился! Ведь правда? Правда?..

«Нет! Она ненадолго переживет его!» — сказал себе Алексей Николаевич, и ему сделалось нестерпимо стыдно за то, что он подсмеивался, иногда зло, над генеральской четой, над невинными рукоделиями Елены Марковны — романами о любви металлургов, над их, в сущности, чистой и честной жизнью и наивными идеалами — такими беззащитными в теперешней бандитской России.

— Елена Марковна! Дорогая! Милая! — лепетал он, обнимая и целуя ее. — Семен Иванович и в самом дела как живой! И Господь ведь не случайно позвал его к себе в день великомученика Симеона… Его ангела…

Вдову окружили сослуживцы генерала, какие-то не знакомые ему, приехавшие с Украины родственники, и под траурные залпы автоматчиков Алексей Николаевич побежал к своей машине — в чужую квартирку, помянуть наедине с собой Семена Ивановича.