Пастор снова кивнул и велел принести себе еще бутылку мозеля.
А Фабиан встал взволнованный: провозглашался новый тост за «великую Германию».
В два часа ночи гаулейтер и его адъютанты поднялись, чтобы ехать на вокзал провожать капитана Фрея.
Румпф весело кивнул гостям, тоже повскакавшим с мест.
После его ухода праздник превратился в оргию. Под утро Фабиан пьяный вернулся к себе в номер.
V
Автомобиль остановился перед домом Вольфганга Фабиана в Якобсбюле. Из него вышли мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер. Дом скульптора выглядел одиноким и запущенным; зеленые ставенки, выцветшие от солнца, были закрыты. Дикий виноград, вившийся по стене, уже начал краснеть; несколько усиков вросло в ставни.
– Посмотри, мама! – сказала Криста, обходя с матерью дом и указывая на заросшие ставни.
– Видно, его давно уже нет здесь, – отвечала фрау Беата. – Да и вообще в доме никого нет.
– Но ведь по телефону-то нам ответили? – Вдруг Криста остановилась. В высокой траве лежал с перебитым хребтом «Одинокий зверь», ранняя работа Вольфганга, которая стояла как украшение в саду. – «Одинокий зверь», мама!
– По-видимому, его снесло с постамента бурей. Дамы были очень разочарованы. Они обошли домик кругом и стали снова стучать в дверь:
– Ретта, Ретта!
Вдруг кухонное оконце скрипнуло, и из него боязливо выглянула старушка, похожая на сказочную ведьму.
– Гости приехали! – смеясь, закричала фрау Беата.
– Ах ты, господи, да еще какие почтенные гости! – проскрипела обрадованная старуха. – А я ничего не слышала. И фрейлейн Криста здесь? Сейчас открою!
Ретта впустила их и провела в маленькую столовую, где царил мягкий зеленый полумрак.
– Здесь только и убрано, – сказала она и распахнула ставни; в комнату ворвался резкий дневной свет. – Я как раз варю кофе и сейчас принесу вам по чашечке.
– Не беспокойтесь, Ретта, – сказала Криста. – Мы приехали узнать, что у вас нового.
Но Ретту нельзя было удержать.
– За эти шесть недель я живой души не видела! – воскликнула она. – Так неужто у вас не найдется полчасика для старухи?
Мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер пробыли несколько недель в Баден-Бадене и затем совершили путешествие по Шварцвальду. Там, в гуще лесов, они обнаружили тихую чистенькую гостиницу, где и решили провести несколько дней. Но дни превратились в месяцы, так как Криста слышать не хотела о возвращении в город. И лишь после того как разразилась война с Польшей, они уложили свои чемоданы и, нигде больше не задерживаясь, поехали домой.
– Есть у вас известия от профессора, Ретта? – спросила фрау Беата, когда старуха вернулась с кофейником.
– Почти никаких, – отвечала Ретта, наливая кофе. Когда она говорила тихо, ее голос звучал хрипло, и ее едва можно было понять, а когда она повышала голос, он становился скрипучим. Ей было уже под семьдесят. – Профессор еще в Биркхольце, и вряд ли его скоро выпустят.
– Но вы знаете что-нибудь о нем? Пишет он вам?
– Ах ты, боже мой, – проскрипела старая крестьянка. – Писать им запрещено, там хуже, чем в каторжной тюрьме. Случается, правда, что кто-нибудь проберется ко мне из Биркхольца. Сначала профессор работал в каменоломне; это тяжелая работа, многие не выдерживают ее, но профессор – сильный, здоровый мужчина. Они тащат тяжелые глыбы вверх на гору, это уже многим стоило жизни. Говорят, Биркхольц – настоящий ад. Поначалу профессора каждый день били, потому что он не хотел говорить «хайль Гитлер».
– Били? – в ужасе воскликнула Криста.
Ретта кивнула головой:
– В Биркхольце они день и ночь бьют людей, многих уж забили насмерть! – выкрикнула она. – Но профессор не стал говорить «хайль Гитлер», я ведь его характер знаю. «Пусть меня убьют», – сказал он. Затем ему пришлось долго работать с каменотесами, которые по двенадцать часов подряд высекали плитняк. Но теперь ему полегче, рассказывал мне один человек на прошлой неделе. Он лепит бюст жены коменданта, – закончила Ретта свой рассказ.
– А брат? Неужели он ничего не предпринимает? – спросила фрау Беата. – Ведь он теперь важная персона.
Ретта глотнула кофе.
– Да, – кивнула она. – Конечно, я побежала к его брату тут же, как забрали профессора. «Сделайте что-нибудь, – сказала я ему, – ведь вы ему брат, так же нельзя». – «Дорогая Ретта, – ответил он мне, – в этих делах вы ничего не понимаете. Как адвокат я не имею права вмешиваться в дело, по которому еще не закончено следствие».
Мать и дочь покачали головой и переглянулись.
– Так он сказал мне, – подтвердила Ретта. – «Потерпите немного, Ретта. Когда мое время придет, я тотчас же вызволю Вольфганга».
– Но его время, как видно, еще не пришло? – саркастически заметила фрау Беата.
Ретта налила им еще по чашке кофе и продолжала, пропустив мимо ушей замечание гостьи:
– А может, так оно и лучше, кто знает? На днях у меня был один еврей из Биркхольца; бедняга дрожал всем телом, ему было очень плохо. Я три дня кормила его, пока он немного пришел в себя. Он говорил мне, что лучше и не хлопотать. Иначе они загонят профессора на долгие недели в темный подвал. Там люди стоят по щиколотку в воде. Боже мой, чего только не рассказал мне этот бедный еврей!.. Его держали в Биркхольце больше года. Налить еще кофе?
– Нет, нет, благодарю вас! – Мать и дочь одновременно поднялись; они уже вдосталь наслушались страшных рассказов, которые Ретта преподносила им со странной бесчувственностью, свойственной старикам.
– Еще минутку, – попросила она, – загляните, пожалуйста, в мастерскую. Я там нарочно ни к чему не притрагиваюсь!
С этими словами она открыла дверь в мастерскую, и обе дамы оцепенели: страшная картина разрушения представилась их глазам.
Большая мастерская была вся засыпана пылью, белой, как мука. Слепки, сорванные со стен, валялись на полу. «Юноша, разрывающий цепи» был разбит, цоколь с надписью «Лучше смерть, чем рабство» расколот на сотни кусков. Шкафы и стулья были разрублены в щепы топором, пол устилали осколки бутылок и бокалов. От ковра остались одни лохмотья. Короче говоря, это было царство хаоса. На стене огромными синими буквами было выведено: «Так будет со всеми друзьями евреев».
– В помещении, где обжигальная печь, все выглядит точно так же, – проскрипела Ретта.
– Что ж это? Немцы стали людоедами?! – воскликнула фрау Беата вне себя от возмущения.
Криста беспомощно покачала головой.
– Дикари, настоящие дикари! – повторяла она с потемневшим лицом.
Фрау Беата указала на слепок руки, одиноко висевший на стене.
– Это твоя рука, Криста.
Слепок уцелел каким-то чудом. Вольфганг сделал его много лет назад.
– Я ни к чему не прикасаюсь! – сказала Ретта. – Пусть профессор все это увидит своими глазами. – Она указала на кучу черепков у разбитого шкафа.
– Вино профессора они, конечно, пили, пока не налакались, как свиньи.
Когда обе дамы прощались, фрау Беата сказала:
– Если будет возможность, Ретта, то передайте профессору, что старые друзья по-прежнему верны ему.
– Мы его не забыли, – прибавила Криста.
VI
– Он при тебе?
– Да, при мне, мамушка, – смеясь, ответила Марион. Она имела в виду испанский кинжал, который всегда носила с собой, когда шла «к тем», как она выражалась. Марион, ничего не скрывавшая от своей приемной матери, показала ей кинжал и объяснила, как она прячет его.
– Жаль, что он не отравлен, – прерывающимся голосом проговорила мамушка, поднося кинжал к своим близоруким глазам, чтобы получше рассмотреть его. – Острый, ничего не скажешь, – прошептала она, и глаза ее загорелись ненавистью. – Ты вонзишь его изо всей силы, если кто-нибудь из этих мерзавцев прикоснется к тебе. Слышишь, Марион? Поклянись мне. – И Марион поклялась. – Если они тебя убьют, что ж, значит, так судил господь, но лучше умереть, чем быть обесчещенной. – Старая еврейка ненавидела этих «мерзавцев» не только с той поры, как начались преследования евреев, – она с самого начала ненавидела их смертельной ненавистью, пылавшей в ее сердце, как раскаленный уголь. Стоило ей подумать о них, и огонь в сердце начинал сжигать ее. «Берегитесь, бог растопчет вас, как червей, негодяи!» Каждый раз, когда она встречала коричневорубашечника, лицо ее искажала гримаса отвращения. Она поклялась своему богу убить всякого, кто причинит зло Марион, даже если бы ее за это разорвали на части. По сто, по тысяче раз в день мамушка мысленно убивала этих мерзавцев, хотя не могла свернуть шею и курице.
Марион твердо решила защищать свою честь до последнего дыхания, независимо от каких бы то ни было клятв. Она знала, что в случае опасности не будет колебаться ни мгновения. Но, бог даст, до этого не дойдет. Ведь она и Мухи никогда не обидела.
Кинжал Марион прятала в юбке, у правого бедра. Она научилась с молниеносной быстротой выхватывать его. Мамушка присутствовала при этих упражнениях и лишь на третий раз осталась довольна. Марион с такой быстротой вытащила кинжал и с такой яростью всадила его в воздух, что в самом деле никто не мог бы к ней прикоснуться.
– Очень хорошо, этому негодяю уже не встать, – с фанатическим блеском в глазах похвалила ее мамушка, – только сумасшедший посмеет приблизиться к тебе, но помни, что среди этих мерзавцев немало сумасшедших, и будь начеку.
С того дня Марион всегда носила кинжал у правого бедра, отправляясь в Эйнштеттен и даже играя на бильярде с гаулейтером. Это придавало ей спокойствие и уверенность. Она была убеждена, что своей отчаянной решимости, скрываемой под маской веселья, она обязана тем, что даже наглые солдаты не решались приблизиться к ней.
Но однажды случилось то, чего она так опасалась: Румпф заметил кинжал.
– Что у вас такое на правом бедре, professora? – спросил он, когда она нагнулась над бильярдом. – Я уже не первый раз вижу. Похоже, что вы носите при себе нож?
Марион побледнела, как смерть, и только потому, что этот вопрос в сущности не был для нее неожиданностью, сохранила полное самообладание и, не отвечая, продолжала играть. Но Румпф уже приблизился к ней, чтобы получше разглядеть подозрительную складку у ее правого бедра.