К сожалению, Таубенхауз пробыл в городе только три дня. Он приехал сделать кое-какие закупки и накупил пропасть всяких вещей, которые в громадных ящиках и тюках были отправлены на его квартиру в Смоленск: лампы, электрические печи, занавеси, дорожки, ковры, пылесосы, парфюмерия, дамские бюстгальтеры. Целый вагон вещей.
Таубенхауз уехал, и в городе воцарилась прежняя скука, пока опять кто-то не заявился с фронта со свежими новостями.
Даже «Звезда» по вечерам часто пустовала, в городе становилось все меньше и меньше мужчин. В гости друг к другу местные жители больше не ходили. У всех жизнь была отравлена печалью, заботами, немного оставалось семей, в которых не оплакивали бы покойника. Доклады в салоне Клотильды теперь устраивались реже и, по правде говоря, изрядно докучали Фабиану.
Вначале ему казалось, что его отношения с дамами Лерхе-Шелльхаммер возобновятся, но эта радостная надежда вскоре развеялась.
Фрау Беата несколько раз приглашала Фабиана к ужину, в благодарность за его заступничество. За одним из таких ужинов она преподнесла ему папку с ценными гравюрами, которые достались ей от отца.
Они вкусно поели, выпили вина, оживленно побеседовали часок – другой, но, увы, задушевный тон былых встреч не возвращался. Разговор часто замирал и еще чаще выливался в условную светскую болтовню, что было мучительно для всех троих.
Одна лишь фрау Беата была неизменно весела и по-прежнему курила свои крепкие сигары.
– Я не лишена пророческой жилки, – шутила она. – Разве я не предсказывала, что в случае войны обе мои невестки с детьми засядут в своем швейцарском поместье? Вы помните, доктор? – Она в самом деле не раз говорила об этом; Фабиану показалось, что в последнее время она стала пить больше коньяку, чем прежде.
Криста усвоила себе невежливую манеру во время разговора чертить что-то на клочке бумаги – какие-нибудь профили, завитушки; по-видимому, она была больше занята своими мыслями, чем разговором. Часто она подолгу молчала, казалась рассеянной и отсутствующей. Как и прежде, на ее губах витала улыбка. Иной раз ему начинало казаться, что в ней пробуждается прежнее влечение к нему, но в ту же минуту он убеждался, что она избегает какого бы то ни было дружеского слова. Она уже не краснела, когда он обращался к ней. Раньше нежная улыбка играла на ее лице даже тогда, когда она наливала ему чашку кофе. Теперь она улыбалась из вежливости, и только.
– Мне кажется, что вы обе стали гораздо молчаливее, – вырвалось однажды у Фабиана.
– Молчаливее? – переспросила фрау Беата. Она покачала головой и, посмеиваясь, ответила: – Возможно, что и так. Чем больше мыслей, тем меньше слов!
– Прекрасно сказано, – подхватил Фабиан, – но ведь это должно значить, что у вас есть многое, что сказать. Почему же вы в моем присутствии не говорите обо всем, что вас занимает, как, бывало, прежде?
Фрау Беата рассмеялась.
– «Прежде»? – воскликнула она. – Ах, как бы это было хорошо! Но «прежде» кануло в вечность. Мир вокруг нас изменился, и мы изменились вместе с ним. Никто теперь не говорит, как «прел‹де»; это невозможно. Изменились понятия, слова приобрели другое значение. Слишком много мы наслышались лжи и правды, всего вперемежку, и теперь уже разучились отличать ложь от правды. Все мы отравлены злобой, изъедены недоверием, все мы опасаемся, что и у стен есть уши. Мы слишком часто слышим слово «доносчик», прежде нам неведомое. Нам всем не хватает непринужденности и естественности, мы уже не способны говорить просто, ясно, правдиво.
– Если бы в ваших словах все было верно, – задумчиво отвечал Фабиан, – как это было бы печально.
Фрау Беата взяла новую сигару.
– К сожалению, это сущая правда! – сказала она. – И то, что мы очутились в таком положении, не только печально, но и трагично.
Смущенный и глубоко подавленный, возвращался Фабиан в этот вечер домой по тихому Дворцовому парку. Неужели фрау Беата права?
II
Узнав об аресте Марион и ее приемной матери, Фабиан тотчас же отправился к медицинскому советнику Фале, хотя поддерживать связь с евреями было, конечно, небезопасно. Впрочем, после этого посещения он больше не интересовался медицинским советником и был очень удивлен, когда Фале однажды явился к нему в ратушу на прием.
Секретарша робко спросила, примет ли он старика с «еврейской звездой» на рукаве. С тех пор как Фабиан занял место Таубенхауза, к нему впервые пришел на прием еврей.
– Разумеется, – не задумываясь, отвечал он. Фабиан любил подчеркивать свое независимое поведение в еврейском вопросе. – Как бургомистр я обязан принимать любого жителя нашего города, фрейлейн.
Но когда в кабинет вошел медицинский советник, Фабиан невольно отпрянул. В дверях стоял скелет. На прозрачно-бледном лице Фале под седыми кустистыми бровями сверкали большие черные глаза. Белоснежная борода стала так жидка, что, казалось, можно было сосчитать редкие тонкие волосы; такие бороды Фабиан видел на китайских масках. Но не только внешность Фале испугала Фабиана, еще больше потрясла его желтая «еврейская звезда», нашитая на рукав слишком широкого пальто медицинского советника.
Боже мой, ученый с мировым именем, член многих иностранных академий носит этот унизительный знак! Фабиан попытался скрыть чувство стыда под маской необычайной предупредительности, с которой он встретил Фале, и усадил его в кресло.
– Не могу видеть на вас эту звезду, господин медицинский советник! – невольно вырвалось у него, когда он здоровался с Фале. – Я тотчас же позвоню гаулейтеру и добьюсь, чтобы вам разрешили ее снять.
Но медицинский советник Фале очень вежливо отклонил предложение Фабиана.
– В настоящее время я вынужден буду отказаться от всяких льгот, – сказал он с полным спокойствием, и редкие волосы в его бороде зашевелились. – Эта звезда, которой для издевки придали форму ордена, дана нам национал-социалистской партией. Откровенно говоря, я нисколько не стыжусь, что ношу этот знак, по крайней мере каждому видно, что я не принадлежу к нации, устраивающей погромы. – Он говорил прямо, без обиняков, и Фабиан был поражен уверенным тоном и стойкостью старика.
– Вы знаете мою точку зрения на эти вопросы, господин медицинский советник, – сказал он, стараясь отмежеваться от своих сотоварищей.
Фале кивнул головой и иронически улыбнулся. Тонкие посиневшие губы его раздвинулись, обнажая мелкие зубы.
– Да, я знаю, – сказал он. – Эту точку зрения разделяют многие, насколько мне известно, и тем удивительнее, что никто из вас даже пальцем не пошевельнул, если не считать вашего брата Вольфганга! Вы не станете этого отрицать! Простите мне мою откровенность, но это единственное, что осталось нам, евреям.
Фабиан покраснел от горьких упреков Фале и, чтобы перевести разговор на другую тему, спросил старика, получил ли он какие-нибудь вести от Марион.
Бледное лицо Фале преобразилось, темные глаза запылали, на крыльях серо-белого носа появились ярко-красные полосы.
– От Марион? – спросил он. – Да, я получил записочку, которую ей удалось отправить с польской границы. Она отправлена из Бреславля и написана наспех, в большом волнении. И все же эта весть меня осчастливила. Хочу надеяться, что я снова увижу мою дочь здоровой. Марион – единственная отрада моего старого сердца!
Медицинский советник пришел к Фабиану, как он объяснил, по весьма спешному и важному делу: он предлагает ему купить его имение в Амзельзизе.
– Вы хотите продать Амзель? – спросил пораженный Фабиан и засмеялся. – Но вы ведь знаете, что я не миллионер, – прибавил он.
Фале оставался серьезным.
– Меня к этому принуждают, дорогой друг, – очень спокойно сказал он.
Фабиан снова подивился его хладнокровию.
И нельзя было не дивиться старику, который в свои семьдесят лет с таким спокойствием и чувством собственного достоинства переносил преследования, угрозы, издевательства, конфискацию капитала и имущества. 'Конечно, нервы его сдали, но на первый взгляд никто бы этого не заметил. С ним случались приступы истерического плача, вызываемые не удручающими обстоятельствами и тяжкими жизненными ударами, а пустяками, которые раньше едва ли могли задеть его.
Если он узнавал, что солдат, приехавший в отпуск, не находил больше своего дома, он начинал плакать и не сразу успокаивался, даже когда выяснялось, что его жена и ребенок оказались у соседей в полном здравии. Прочитав, что тысячи гессенцев были некогда проданы своим правителем в солдаты, он расстроился до слез, хотя факт этот был ему известен уже много лет; он плакал даже от того, что какая-то собака потеряла хозяина. Такая чувствительность была следствием болезни нервов. Фале знал это очень хорошо, но, несмотря на все старания, его здоровье не восстанавливалось.
В вечер, когда увезли Марион и мамушку и он нашел дом пустым, с ним случился обморок. Хорошо еще, что сыскалась смелая женщина, жена огородника, которая стала ухаживать за Фале и вести его хозяйство.
Полная ясность мысли быстро вернулась к нему; он знал, что жизнь его идет к концу, и подчинился судьбе. Он жил только одной надеждой – снова свидеться с Марион, все остальное не имело для него значения и оставляло его равнодушным.
Вполне хладнокровно, лишь изредка сопровождая свои слова тихим, презрительным смехом, Фале рассказал Фабиану о преследовании со стороны начальника местного отделения гестапо, некоего Шиллинга, который угрозами уже неоднократно вымогал у него то десять, то двадцать тысяч марок. В итоге он передал ему уже около восьмидесяти тысяч.
– А две недели назад этот господин Шиллинг снова пришел ко мне, – продолжал Фале. – «Я так почитаю вас, господин медицинский советник, – сказал он, – что даже не в состоянии этого выразить. Если вы не пожалеете тридцать тысяч марок, то я поставлю вас в известность, когда вам необходимо будет скрыться». Но поскольку у меня уже ничего не осталось, я смог дать ему только двое ценных часов. – Медицинский советник улыбнулся и продолжал: – А вчера господин Шиллинг явился опять и сказал: «Пора, собирайте ваши вещи, больше трех дней вам здесь нельзя оставаться, я уже не могу откладывать ваш арест. Я дам вам адрес в Берлине, это секретный отдел С. А., там вы получите паспорт от организации «Тодт»