Пляски бесов — страница 23 из 54

то же? Трудно сказать. Ведь на лицах их была смесь разных чувств, глубоких, но таких, которые всегда и держат на глубине – даже самым близким стараются не показывать. Иногда мелькнет на лице намек на то самое чувство, что прочно прижилось в человеке, да исчезнет. А тут не одно такое чувство было, а несколько, и все они смешались на их лицах. И все это складывалось в одну такую картину, что говорила: какую-то смутную радость у них вызывает сложившаяся ситуация. У кумы крылья носа разгорелись. Видать, забурлили в ней ее худые соки, и организм с самых низов лежалой кровушки подсобрал, оживил и вверх через сердце к голове поднял. Руки у кумы затряслись – не от страха, от нетерпячки. Одним словом, обе они на этом этапе беседы пребывали в возбужденном состоянии.

– Со старой ведьмой ни бабки наши, ни матери справиться не могли, – заговорила кума. – Но с девочкой мы справимся, – решительно заявила она, и кровь с ее носа теперь перетекла на щеки и там легла разрозненными пятнами. – Сколько раз, ты говоришь, она у Леськи была?

– Один.

– Значит, еще не успела ведьма ей силы свои передать.

– Еще не успела, – эхом отозвалась тетка Полька, и в этот момент в дверном проеме появился дядька Мыкола в сапожищах, в которых он выводил корову пастись на том берегу реки.

– Оно, может, и не надо девочку трогать? – нерешительно проговорил он, давая понять, что слышал, о чем кумушки разговор вели. – Матери у ней нет. Маленькая она еще.

– Ты поглянь на него, кума! – тетка Полька подскочила на кровати, но гипсовый сапог быстро вернул ее на место.

Кума же, верная призыву, поправив на голове косынку, а вернее, приподняв ее над макушкой на манер тряпичной короны, уставилась бледными глазами на дядьку Мыколу.

– Дождь шел, – промычал Мыкола. – Ты сама говорила, ноги у тебя с ночи на погоду болели. Вот и…

– Ты поглянь, кума! – снова взвизгнула тетка Полька. – У него все невиноватые, одна я виновата, и так всю жизнь!

Раздув ноздри, кума одарила дядьку еще одним взглядом, отчего тот поежился. Моргнул несколько раз кряду. Верхние веки его не доставали до нижних, которые за время жизни с теткой Полькой опустились и вывернулись красным наружу, открывая сверх меры желтые глазные яблоки. Дядька попятился и так задом вывалился на веранду, где уже установился холодный воздух и куда не дотягивалось тепло дровишек, сгоравших сейчас в печке.

Он поглазел в окно, за которым на смену утру уже шел день, но все же пока непонятно было – сойдет сегодня с гор туман или нет. Слышалось, как холодом журчит речка, а вместе с ней свиристит родничок, вытекая из деревянного желоба и попадая на гладкий камень, положенный под него.

Дядька Мыкола вздохнул и, закуривая на ходу, вышел из дома посмотреть корову. В носу у него защекотало, но не от табака, а от дымки, которая невидимо тянулась по воздуху за каждым его вдохом. Дядька кашлянул, выгоняя из легких забившуюся сырость, и так стало ясно – туман сегодня будет.

Окинув спокойным взглядом черную корову с белыми пятнами на боках, он перешел по мостку и отправился шататься по деревне. Встретив отца Ростислава, спешащего в храм, он моментально вскинулся и пробубнил: «Слава Иисусу Христу!» Священник, задрав голову в клобуке, прокряхтел в ответ: «Навеки слава!» – и пошел дальше. Встретив случайно Сергия, отца Стаси, дядька Мыкола только кивнул и смолчал.


И вот не успели волосянские оглянуться, как под боком у села вырос целый замок. На той горе, что брюхом своим поджимает Волосянку с правой стороны и смотрит прямиком на ту гору, где озерцо расположено. На той горе, с которой лучше всего видны туманы, поднимающиеся над озерцом. И наконец, на той горе, голова которой поката, темя ее широко, так что может разместиться на ней целый замок с различными пристройками и загонами для скота. Территорию начали огораживать еще два года назад, и по селу пронесся слушок – львовский толстосум тут строительство ведет. Почему в Волосянке, а не в Славском или Тухле? Что делать ему на отшибе Карпат, когда местные спешат пересечь границу и посмотреть на то, как в Европе люди живут, на то, как сами они никогда не жили, и на то, как и им жить требуется. Особенно большой отток женского населения случался в селе в июне, когда в Польше поспевала клубника. А к августу ближе уходили и мужчины, и женщины – собирать урожай польских яблок.

А до чего прекрасны яблоневые сады в самой Украине! Такие наливные яблочки поспевают здесь в изобилии, что нет-нет да задаешься вопросом: откуда столько сил достало яблоне держать тяжелые плоды? А запах какой стоит по всей Львовской области, ближе к Дрогобычу и к Городку, когда сады зацветают! А уж как летит первый цвет, состязаясь с весенними бабочками! Правду говорят – такое можно увидеть только в сказке или на Украине.

Одна беда – свои сады, бывает, остаются неприбранными. Яблоки уходят в перегной. И тут бы украинским яблонькам не давать больше урожая, обидеться на человека, сбросить плоды, пока еще мелкие, зеленые, в сок входить не начавшие. Не ломаться, держа наливающихся силой детей, тяжестью своей неразумной вот-вот могущих вырвать яблоньку из земли. Но нет. Деревья все равно исправно несутся плодами каждый год. И наконец приходит такой день в году – осенний, дождливый, – когда вдруг в ноздри каждому упреком полыхнет запах яблочной гнили, рассказывающий о беде украинских садов. И невольно задумаешься: а был ли первоисточником этого запаха первоцвет? Возможны ли такие метаморфозы, чтоб нежный прозрачный аромат нарождения в конечном итоге вылился в кислый запах смерти? Но ведь тут стоит взглянуть и на крыло мертвой бабочки, которое ветер то прячет в траве, храня, как любимую игрушку, то поднимает и мотает по воздуху. А оно – и вправду было живым? Или его полет наперегонки с первоцветом – лишь иллюзия, как и сама весна, привидевшаяся по началу осени тому, кому вздумалось оглянуться?

Как бы там ни было, а сады взывали к украинцам. Но где было их услышать, когда тут, на родном месте, труд не стоил и грошей, а из Польши местные возвращались с туго набитыми кошельками. Злотые, обмененные на гривны, позволяли безбедно всю зиму протянуть и не потратить все от начала до конца на съестное, а еще прикупить, скажем, грузовичок кирпича для строительства второго этажа или пристройки, пусть даже не в этом году, а в следующем – когда появятся средства на еще один грузовик. Да ведь и за самой едой можно было в Польшу поехать – ассортимент там шире, цены – ниже. И по сей день такой разрыв между Польшей и Украиной сохранился. Вот и выходило, что мотались туда-сюда через границу. И за такую возможность – свободу – стоило благодарить. А сады хоть пока и взывали, чего при Советах ни разу не случалось, но то временное было, поправимое. Нужно было для начала жизнь такую построить, чтоб на Европу все больше ее антуражи похожими были – дома двухэтажные, дворики перед ними чистые, аккуратные. Но делать то требовалось с умом – не теряя своего, национального. Поэтому в самых богатых дворах появлялись декоративные плетни с накинутыми на них крынками. А в Польше таких не было. И такой мечтала поставить у себя кума. Уже и куча кирпича второй год мокла перед ее хатой. Но ведь сначала надо было построить первый этаж над заложенным уже фундаментом, потом второй, переехать в новый дом из деревянной хаты, и тогда уже думать о плетне, который окружит фасад нового дома и накроется крынками.

В Польшу кума ездила собирать клубнику. Возвращалась с ревматизмом, но, по мере того как сама кума все больше высыхала и бледнела, куча кирпича в ее дворе росла и приближала мечту кумы о плетне к осуществлению. Одно мешало куме смириться с рабочими тяготами жизни – огромные насыпи серых камней, которые привозили на соседнюю гору самосвалы. Их можно было увидеть отсюда, с низины. Глядя на них, кума неодобрительно качала головой, а на щеках ее проступали то красные, то белые пятна. Кому как не куме, поясницу которой резало ревматизмом, а тазовые кости крошило после каждой поездки в Польшу, было знать, что на такую стройку честным трудом не заработаешь? Да одна ли кума думала так, глядя на раньше пустовавшую верхушку горы? Что там говорить – все село потихоньку гудело, ведь раньше и помыслить было нельзя о том, чтобы вот так напоказ выделяться своим богатством среди других. Раньше у всех дома стояли одинаковые, а если теперь какой и выглядел богаче, то каждый сельчанин знал, где и почем его владелец спину гнул. Но на то оно и было раньше – несвободное, неукраинское, нецерковное. Бесовское время было. От церкви отказавшееся. От родства национального. От корней. А гуцулы своих корней не забывали. И слава богу, что свобода пришла. Семьдесят лет в цепях – оно, конечно, срок не малый, но и не такой большой, чтобы у новых поколений начисто стерлась национальная идентичность, чтобы выпростались они из земли, как яблоня, не выдержавшая груза. Нет, цеплялись еще гуцулы корнями за родную землю, врастали в нее и держались там крепко.

Но факт остается фактом – теперь волосянским, хоть и скрипели у них зубы от досады и возмущения, приходилось терпеть стройку у себя под боком. А с ней и новые словечки, которые, как само собой разумеющееся, пришли в село – коррупция, олигарх. Противные словечки, не местные. Плеваться от них хотелось. Вот и плевались сельчане, глядя на гору, и чудилось им, по старой несвободной привычке, что в каждом сером камне том, из которого возводится прекрасный замок, есть и часть их грошей. А вот как это доказать да как себе назад, в индивидуальные кошельки, общую собственность вернуть – на то новые слова им пока ответа не давали. И, как покажет время, не дадут.

Стройка подошла к концу, и стало известно – гостиница то будет. Поедут сюда на отдых со всей Львовской области самые разжиревшие. На работу, обслугой то есть, позовут местную молодежь. Значит, новые деньги в волосянские дома потекут. Значит, дома из кирпича быстрее сменят деревянные хаты. Такой поворот свободы многим пришелся по душе, и они прихлопнули свои рты. Но все равно какой-то маленький червяк продолжил грызть волосянские души, и особенно сильную его работу можно было заметить в куме.