чи, Олена с кряхтеньем поднялась, поковыляла к столу, хватаясь за поясницу, и чиркнула спичкой. Слабые отблески заиграли на рушнике. Огонек зажужжал, съедая воск, комната преобразилась, осветив середину – со гробом и столом, а по углам сидела темнота.
Перекрестив гроб, Олена вернулась в кресло, открыла книжицу, зевнула, усыпленная тихим треском свечей, голова ее запрокинулась назад. Вскорости Олена захрапела, и храп ее перебил все прочие слабые звуки.
Ветер завозился в печной трубе, и вроде даже хладом дохнуло сквозь щели заслонки. Огонь поедом ел воск. Свет, роящийся над столом и над гробом, слабел, опускался ниже и теперь распространялся от свечных головок вровень с гробом. Розы ожили и заиграли на рушнике, переплетаясь между собой тесней, расплетаясь и зримо меняясь местами. Под самим рушником было тихо, и ни одна часть тела бабцы, выступавшая под тканью, не приходила в движение. Только ко всем прочим звукам – таянию воска, треску огня, тихой возне ветра в трубе – прибавилось то же урчание, которое исходило от бабцы еще в прошлую ночь.
Олена проснулась, прервав всхрап на середине. Прислушалась. Посидела тихо в кресле. Раскрыла молитвенник на первой попавшейся странице. Но то ли спросонья, а то ли от другого какого чувства, глаза ее не брали черные буквы. Олена перекрестила себя. Перекрестила гроб и перекрестила свечи. Перекрестила углы. Подняла молитвенник и поцеловала его. Снова перекрестила гроб. Ветер дохнул в закрытую заслонку. Олена охнула, вскочила и убралась из хаты в сарай, откуда носа не показывала до самого утра.
Свечи оплавились. Огонь трещал, беззубо пробегая по лужам воска, желая доесть оставшееся до конца, что и несло ему смерть – чем меньше воска, тем слабее огонь. И вот когда пламя, шипя, начало затухать, а по комнате распространился тонкий, но ощутимый запах сгоревшей свечи, бабца поднялась и села. С недовольством она ощупала стенки гроба. Фыркнула. Скинула платок и разделила волосы на две половины. Окрепшие бабцыны пальцы ловко сплетали косу – одну, затем другую. Когда дело было закончено, бабца перекинула косы на спину, а потом снова вернула на грудь. Чернеющие змеи кос, в которых все еще проглядывала седина, обняли ее вытянувшуюся шею. Бабца потрогала лицо. Потрогала грудь, которая теперь имела тугие очертания. Ухватилась за стенки гроба и спустила ногу на пол. И хотя лицом и формами бабца сбросила половину прожитых годов, в движениях ее присутствовала старческая угловатость.
Выйдя из гроба, бабца направилась в комнату с сервантом. Там она снова встала перед зеркалом и поворачивалась к нему то одним боком, то другим, разглядывая себя и поправляя косы. Она похлопала пальцами по щекам, отчего те не порозовели, а покрылись малиновыми пятнами. Покусала губы, вгоняя в цвет. Видом своим бабца осталась довольна, ведь зеркало, как и в прошлый раз, показывало ее молодой. И бабце, которая теперь неуклюже крутилась возле него, оставалось сбросить еще половину, чтобы полностью совпасть со своим отражением.
Вышла бабца за порог. Ночь выдалась неспокойной – как уже говорилось, ветер свистел в печах, ходил по кронам дерев, растущих на горных вершинах, и то можно было увидеть даже отсюда, снизу. Рваный туман висел над Волосянкой.
Бабца спустилась мимо домов, беря направление вестимо куда – на кладбище. Глядящему на нее из укрытия могло показаться, что она не глазами выбирает дорогу, а ведет ее туда сила, выросшая за спиной. А кое-кто сейчас глядел на нее из-за дерева. То был Панас. Стоял он, скрытый ветвями граба, замерев и едва дыша. Когда бабца поравнялась с ним, Панас ощерился, словно готов был в этот миг отразить атаку. Но никакой атаки не последовало. Бабца прошла мимо него, вытянув вперед руку, словно эта ее часть больше всего спешила оказаться там, куда двигалось мертвое тело.
Дождавшись, когда бабца скроется из виду, и подождав еще чуток, Панас вышел из-за дерева и пошел по дороге в противоположную сторону. Добравшись до своей хаты, Панас встал возле тына, облокотившись на него. Закурил цигарку, дымок от которой поплыл, соединяясь с клочками тумана, висевшего сейчас надо всем вокруг. Глубоко затягивался Панас, негромко кашлял, а та же треснувшая крынка, что красовалась на тыне еще пятнадцать лет назад, смотрела на него темной щелью. Наконец мелко вздрогнул Панас, пепел просыпался с его цигарки. Задрал он вверх голову и увидел, как по небу, то скрываясь в туманной рвани, то снова показываясь между звезд, сам по себе летит черный крест.
– Только бы выгорело на этот раз, – проговорил он, опустив голову, и поглядел на догорающую в пальцах цигарку. Потушив ее о крынку, которая приняла горячий пепел с шипением, Панас заложил руки за спину и прошествовал до хаты.
Василий еще не засыпал. Прочел он «Отче наш», перекрестился, перекрестил постель. Лежал, отвернувшись от окна и отсчитывая минуты, которые, проходя, приближали его к утру. Но до утра было еще далеко, и петухи спали мертвым сном. Теперь Василий жалел, что не припал к руке отца Ростислава, не принял елейного креста на лоб и не поведал священнику о проделках покойной бабки. В этот глубокий час ночи священничье благословение представилось Василию самым важным, о чем только может радеть человек. Только ему по силам было отогнать от Василия старуху, в которую он днем перестал верить, но сейчас, ночью, она казалась ему реальней, чем весь окружающий мир.
Вот и стена передала его телу глухой стук, с которым что-то прислонилось к ней с той стороны. Вот и сердце екнуло в груди. Вот и вчерашняя звезда снова выплыла на небо и встала над окном. Ветер гульнул, сметая с растущих на горе елей шелест и принося его сюда на крыле. Зажмурился Василий.
– Идет, – проговорил про себя. – Как есть идет.
Задрожало в нем все. Боялся он открыть глаза. Знал – бабца тут, а вместе с ней – вчерашняя, но усилившаяся истома, снова охватившая его тело. Решил Василий не открывать глаз до самого утра. Пусть старая думает, что сплю, не просыпаясь. Он чуял запах догоревшей свечи, который принесла с собой бабца, и запах древесной стружки, которая еще вчера была снята с досок гроба. А истома между тем нарастала, от нее звенело и гудело тело Василия. Не желал он открывать глаз, но открыл.
Бабца снова сидела на его ногах и глядела на него внимательно, как при жизни приходилось ей глядеть в темное ночное окно. С ужасом Василий заметил, что бабца помолодела вполовину и теперь выглядела ровесницей его матери.
– Заждался меня, коханий? – прошелестела она.
Василий открыл рот, чтобы прогнать бабцу, но изо рта вышел только свист.
– Вижу, что заждался, – с этими словами бабца прилегла ему на грудь. – Поцелуй же меня, любимый, – приговаривала она.
Василия обдало холодом, задрожал он сильней. А тут бабца ему на шею веревочку накинула, и пришел в движение Василий. Нездешняя сила потекла по его рукам и ногам. Повернулся он, взгромоздился на бабцу. Уткнулся глазами в ее пустые глаза. А бабца уже раздвигала холодные ноги. Изогнулся Василий. Сам припал к несвежему рту, сам отдавал в него молодое свое дыхание. А бабца с наслаждением пила под грузом его молодого тела.
Забыл Василий Оленьку, о которой мечтал по ночам в ожидании брачной ночи, забыл все, что ни есть на свете, забыл самого себя. Звала плоть его на грех. Вот уже бабцына зрелая грудь выглянула из-под ситцевого платья и заныла под его пальцами. Вот уже приподнялся он, задыхаясь, чтобы, опустившись, боле не иметь дороги назад, как вдруг каркнула ворона за окном. Опомнился Василий, сбросил с шеи веревку.
– Уйди, старая! – выпалил он.
Взвизгнула бабца. Глаза ее нехорошо загорелись. Взвилась над ним. Затряслась так, что слышно было, как глухо звенят ее кости.
– Ты пожалеешь, что назвал меня старой, – просипела она. – Завтра приду, тогда посмотрим, кто из нас стар, а кто молод.
С этими словами она выпорхнула в дверь, бубня проклятия, а Василий сразу провалился в сон глубокий, как темнота за окном. Проснулся он поздно утром, ощущая острую ломоту во всем теле. Припомнил все, кряхтя тяжело поднялся с постели, дошел до зеркала. Там предстало ему изношенное, осунувшееся лицо.
Никто в селе и не узнал бы, что третьим утром после бабцыной кончины Панас ездил к отцу Василию. Но солонкинские языки дотянулись до Волосянки. Панас был домоседом, село покидал в редких случаях, которые по пальцам можно было пересчитать. Потому обстоятельство, толкнувшее его на поездку в Солонку, сельчане сочли любопытным и серьезным. А раз уж в этой истории фигурировал отец Василий Вороновский, значит, история попахивала неладным.
Между тем солонкинские языки передали, что Панас появился на заутренней в церкви. А что его могло погнать из дома в такую рань? Не иначе, прознал Панас о чем-то, что не терпело отлагательств. Рассказывали также, что, признав его среди прихожан, которых каждый божий день в храме собиралось в немалом количестве, кивнул Василий ему своей широкой башкой. Панас же всю службу переминался с ноги на ногу, чесал нетерпеливо за ухом, а иной раз разражался сухим кашлем. Но креститься не забывал и клал на себя кресты в такт с остальными.
По окончании службы отец Василий снова кивнул Панасу, приглашая следовать за собой, и они удалились в укромную каморку, где их видеть уже никто не мог. Трех минут хватило Панасу и Василию на то, чтобы свидеться. А по их истечении Панас уже шагал к остановке, проходя то самое место, на котором микроавтобус сбил Дарку, а Василий вернулся в храм, где разразился проповедью, которую нельзя было привязать ни к селу, ни к городу.
– На земле бесы есть и будут, – пробубнил он. – Так же и Сатана. Но и Божий Дух. Те, кто делает зло, те люди – бесноваты. Многие люди сами понимают, что делают зло. Что творят не волю Господа, а волю Сатаны. Богатство – это зло. А бес – дух. Никто его не видел и не увидит. Но нельзя ему подчиняться, его следует себе подчинить. И кривые, и слепые – все приходят до Бога. Главное, чтоб с чистой совестью приходили. Но люди – лукавы. Особенно в политике много лукавых. Нормальный человек, без беса, в политику не пойдет. Помните, если война между славянами начнется, значит, пришел Сатана. Сатане так и требуется – братскую кровь пролить. Значит, нам теперь Бога нужно просить, чтоб войны между славянами не допустил. Но войне бесов дуже много, потому что на войне и неправды много. Но сами люди – невинны.