— А вы тут как? В глубоком тылу, — смеялась Поленька.
— Мы-то? Хорошо, — говорила мать, хлопоча у стола и у плиты. — Бомбят только. У Симеренковых и Жилевых сгорели дома. В дом Буданцевых прямо бомба угодила. А вся семья в убежище забралась. Так старик Буданцев цельную неделю выпимши ходил и кричал: «ура!». Перед тем как бомбе упасть, старуха уперлась с ребятишками, не хотела в убежище идти. «Куды, говорит, ты меня в яму запрочь опускаешь?» Насилу старик уговорил. Только ушли, и тут бомба. Старуха убивается по добру пропавшему, а дед «ура!» кричит.
Поленька стояла сильная, молодая, сама чувствовала свою силу и молодость. Удивилась, какая легкая и хрупкая мать. Прежней нежности не было, словно сердце загрубело, оцепенело от увиденного и пережитого. Не думая, не рассуждая, знала: в грядущих тяготах на родителей надеяться нельзя. Им надо помочь, увести, спрятать стариков от надвигающейся беды.
— Солдат-то сколько нагнали, — сказала Поленька, все более подчиняясь радостному сознанию, что добралась домой. Прошла в свою комнату, сняла дорожную одежду, накинула на обнаженное тело простое полотняное платье. Потом налила теплой воды в корыто, замочила белье и уселась на скамью против печки, глядя на огонь, нежась в тепле, наслаждаясь чистым полотном, прикрывшим и согревавшим грудь. — Прямо все улицы забиты. А у нас почему не стоят?
— Были, да ушли дальше. И всё подходят, — говорила мать, глядя на Поленьку. Никогда Поленька не видела в ее глазах столько счастья, ни до, ни после этой встречи. Мать была удивительным человеком, ровным, приветливым, добрым настолько, что эти ровность, и приветливость, и доброта уже переставали замечаться.
— Отец где? — спросила Поленька.
— На объекте. — Мать вздохнула. — То в одно место бросают, то в другое. На прошлой неделе, когда станцию разбомбили, он там был. Пришел глухой, ничего не слышит. Сейчас начал отходить, и то иногда на пальцах объясняемся, чтобы не больно кричать. Махнет рукой, — значит, пошел на службу. Станцию так разбомбили, что страшно было глядеть. А все равно через полдня пошли поезда. На Речной улице в домах все стекла повылетали. Школа пока уцелела, и занятия идут. Хотя многие дети экуировались.
Мать оторвалась от печи и со стуком поставила на стол чугунок с румяной картошкой. Из сеней принесла соленых огурцов. Наладилась еще бежать куда-то.
— Сядь же, мам! — в сердцах крикнула Поленька. — Не надо мне ничего, только сядь.
— Сейчас, доченька, сейчас, — ответила мать, ничуть не обижаясь и не изменив планов. — Еще капустки принесу.
Поленька смирилась. Мать выставила на стол соленья в двух чашках, положила себе одну дымящуюся картофелину и несколько минут сидела, подпершись ладошкой и глядя на Поленьку, пока та рассказывала про свое житье, про окопы и сбитый самолет. Потом засуетилась опять. Поленька хотела спросить о Павлике, но, не спросив в первые минуты, теперь уже не решалась, боясь услышать плохие новости. Всматриваясь в добрые, собранные в уголках глаз морщинки, подумала, что мать не могла бы выглядеть такой спокойной и безмятежной, если бы ей предстояло сообщить что-либо плохое. Однако первой заводить разговор боялась.
— Скоро их часть экуировать будут, — сказала мать об отце. — Вот и мы тронемся.
— Я останусь, — сказала Поленька. — Устроюсь на фабрику.
— Так фабрику тоже наполовину экуировали.
— А Тишковский завод?
— День и ночь гудит. Туда большинство сосновских ездят.
— Вот и я подамся.
— Надо бы вместе держаться, — проговорила мать с настойчивостью. — Время такое…
— Не будет здесь немца, — сказала Поленька.
Теперь, когда она вернулась, окопы и фронт казались ей чем-то очень далеким. Пришла уверенность, что враг не дойдет до Сосновки. Она бы не смогла объяснить, откуда у нее такая уверенность возникла и почему быстро и радостно утвердилась. Забыв об осторожности, воскликнула:
— А Павлик?
Мать спохватилась, принесла два письма. Поленька жадно вчитывалась в неровные строчки. В первом письме Павлик сообщал об училище, в которое его направили и откуда он рвался на фронт. Из второго письма было ясно, что обучение еще не закончилось. О службе — ни слова. Писал Павлик про эвакуацию, советовал Поленьке ехать с родителями на Урал. И оба письма, хоть и были вроде бы проникнуты заботой, показались Поленьке холодноватыми, в них было слишком много заботы и мало про любовь. Она ждала, истосковалась по каким-то сильным словам и чувствам. И с легким сожалением отложила письма.
Зоркий неприметный взгляд матери скользнул по ней, и Поленька, ощутив неловкость, пояснила:
— Об одном и том же пишет. Чтоб себя берегли. Скучно.
— Нашла об чем тужить! — полыхнула взглядом мать. — Может, он-то за скукой тоску свою прячет. Ведь Брянск под немцами. А значит, Лужки и вся родня.
— Да, мам. Я знаю, — отозвалась Поленька.
Третьего дня задержавшись в каком-то селе, название которого навсегда забылось, услыхала по радио о Брянске. Тогда уже с притупленным за войну чувством ужаса подумала о Лужках. Теперь лишь удивилась, как привычно и быстро назвала мать неизвестную ей деревеньку, которая была связана только с Павликом и с ней. Некоторая даже ревность к этой привычности и твердости кольнула Поленьку, точно родители, не спросись, вмешивались в ее личную жизнь, в ее тайну.
— Сперва-то, как ты на окопы подалась, Павлик большое письмо прислал тебе и нам, — как бы оправдываясь, сказала мать. — Все в точности рассказал, как ехали, что солдаты говорили. Про эшелон с ранеными. И как некоторых наших в училище отписали. Только теперь небось учеба-то скорая.
— Где письмо?
— Отец куда-то запрятал, все дедам своим перечитывал. Я уж обыскалась. Надо ждать, как возвернется сам.
Мать словно бы уже сожалела о маленьком упреке, брошенном дочери. Это видно было по смягчившемуся выражению лица, по тому, как она оборотилась к дочери с радостным видом, точно ко времени отыскала среди хлопот и забот добрую весть:
— Артисты у нас вчера выступали, — сказала она. — На фронт приехали.
Поленька изумленно вскинула брови:
— Разве у нас фронт?
— Может, они дальше двинутся, не знаю. У нас сегодня тыл, завтра фронт. В Каменке немцы. Слыхала?
— Мам, ты что? — вскинулась Поленька.
— Да-да! Валентина Сергеевна прибегала. У ней там родственники.
— Кто?
— Свекровь.
— Какие уж теперь родственники…
Всей улице известно было, что Валентина развелась с мужем перед войной. Свекровь сохранила с ней дружбу и осуждала сына, надеясь, видно, скрепить когда-нибудь прежнюю семью. Она приезжала в Сосновку из Каменки, но в искренность этих отношений Поленька не верила.
— Может, неправда, мам?
Мать отозвалась не сразу.
— Кто знает…
— Нет, мам? Нет! — твердила Поленька. — В Каменке?!
Мимо окон с грохотом протащился тягач. За ним, болтаясь на ухабах, подпрыгивала пушечка. Затем длинной, казалось, многокилометровой, колонной протопали солдаты. Поленька, замерев, стояла у окна.
— Вишь, на фронт, — негромко отозвалась мать. — Одни уходют, другие приходют.
— Не может быть! — сказала Поленька, думая про Каменку.
К вечеру вместе с матерью истопили баню, и Поленька вымылась. Отдохнула, посвежела, опять жизнь показалась прекрасной, когда сидела в той же кухоньке с полыхавшим от жара лицом, ощущая только ногами спасительную прохладу. Хотела рассказать матери про хромого, но не решилась. Рассмеявшись, обронила безо всякой связи с тем, что говорила мать насчет продуктовых карточек и Валентины Сергеевны, которая выручала ее во время стояния в долгих очередях:
— А все-таки, мам, усталая женщина — это не женщина!
Весь следующий день Поленька никуда не выходила из дому, помогала матери по хозяйству или просто, закутавшись в халат, глядела на пляшущий огонь.
Мать окликала ее несколько раз:
— Пошла бы воздухом подышала!
Поленька смеялась в ответ:
— Нет, мам. Воздухом я надышалась. Мне дома хорошо.
Ей казалось, что так отдыхать и наслаждаться покоем можно до бесконечности; но уже на следующее утро проснулась в тревоге. Чувство неуверенности постепенно охватывало ее. Она привыкла к тому, что ее куда-то брали, куда-то направляли, за нее думали, за нее решали. Теперь же получалось так, что никто ее не ждал и не звал, вроде бы дали отдохнуть, а отдых сделался хуже наказания.
Вечером прибежала Ленка Широкова, с которой были на окопах, выложила местные новости. Узнала, кто погиб, кто эвакуировался, кто на месте. Рассказала про концерт в клубе. Выступал рыжий толстый артист, читал монолог Чацкого, отрывки из Толстого и басни. А артисточка тонкая черненькая пела про войну.
— Чего же не позвала, злыдня? — шутя посетовала Поленька.
— А-а?.. — не нашлась Широкова. — Во! Пойдем к Селиверстовой Зинке, спросим. Может, артисты не уехали.
Они прошли через площадь и Поленьке показалось, что городок заметно опустел. Она вспомнила уходивших солдат. Только у школы и еще в двух местах остались орудия.
— Куда ушли? — тревожно спросила она. — На запад? На восток?
— К Семеновскому лесу, — ответила Широкова.
— Там развилка. Можно вправо и влево.
— А я, знаешь, — сказала Широкова, не поняв, — целыми днями сплю. Только к вечеру оживаю. Надорвалась, что ли? Как муха сонная, покуда солнце не зайдет. А ты?
Поленька не ответила, да и нужда отпала. Дошли. Представляла она Зинку весьма туманно, та была старше на три года, в молодости срок громадный. Но война перемешала сроки. Селиверстова встретила девчат объятиями, расцеловала. И однако же Поленьку не покидало чувство, что Зинка смущена их приходом, приглашать в Дом не хочет. Но Ленка Широкова не выразила ни малейшего колебания. Они переступили порог и застыли в изумлении. Впрочем, это только казалось, что застыли. Об оцепенении, охватившем Поленьку, не догадались ни молодые лейтенанты с кубарями, тотчас поднявшиеся при появлении молодых женщин, ни рыжий толстяк, сидевший рядом с хрупкой черноволосой дамой. Дама, пожалуй, меньше всех выразила удивление. Рыжий же толстяк восторженно вскинул толстые короткие руки и вскричал: